Когда-то в жаркий летний день наш отец крикнул: «Посмотри, какое солнце!» – а наша мать, она только что вышла из машины, чуть не уронила Холли на бетон – головой вниз. После этого у нее на лбу остался шрам, он идет от волос до левого уха.
«Ты потеряла то, над чем больше всего тряслась».
В тот день солнце и луна висели, словно огромные шары ковкого пламени в великом северном небе. Папа был прав, это было потрясающее зрелище, но у Холли вид был далеко не так же хорош.
И вот я здесь, в туалете бара, все думаю о том шраме и хорошо наложенных вшах на голове моей сестры, о шрамах, которыми мне хочется разукрасить голову Сола, пока эти слова смотрят на меня: «Любовь непопулярна. Неблагородна… ни любви, ни награды. Верь в любовь. Нелюбовь. Верь в себя».
Я пытаюсь привести мысли в какой-то порядок, измерить память, предательство, разобраться в наших историях, думая, что, может быть, если я поставлю ее историю рядом со своей, я смогу подойти ближе к Солу, понять его. Потому что он любит и ее, он часть моей истории и ее.
Мои родители соскоблили Холли с земли, и через час она с довольным видом сосала апельсиновый шербет в отделении неотложной помощи. Я сижу на полу в туалете, пока от памяти о том лунно-солнечном дне и выпивки у меня не начинается такая колоссальная головная боль, что я уже не могу думать ни о чем, тем более о скоротечных контузиях любви. Тогда я вырубаюсь, и мне спится, что к моему лицу прикреплены провода, как пиявки, руки привязаны внизу, и сквозь ладони проскакивает электричество. Когда я просыпаюсь; осколок острого зеленого стекла на полу режет мне руку, и я знаю, что это знак. Я вырезаю на руке букву, вырезаю сверху, чтобы видеть, как кровоточат неровные края:
«Здравствуйте, меня зовут. Ты. Ты. Жизель. Я. Она».
Что такое предательство? Что такое предательство, разделенное на двоих? Что такое предательство? Такое что, твое предательство. (Еще раз.)
«Предательство измеряется тем, что тебе предлагали и потом отняли. Черт, какая ты дура, ты что, не запомнила еще?»
Сердце забывает то, что помнит тело. Я пытаюсь встать с пола в ванной, и она проталкивается к моему лицу и выкрикивает оскорбления.
«Неужели ты ждала, что он тебя полюбит?»
Она хлопает меня по плечу, моя голодная, сомневающаяся спутница. Она всегда со мной, как ревнивая склонность, дрожащие колени, слабый желудок, больное сердце, этот голод – ДНК, которую нельзя переделать.
От нее трудно отделаться, как от блох или запаха дешевого одеколона. Она улыбается, задается, складывает руки, ее эльфийские пальцы выстукивают металлический ритм, похожий на лязг хирургических инструментов, падающих на металлический поднос. Как гений или горе, она свернулась внутри меня и не вычеркивает никакого зла, никакой критики.
«Поднимайся, неудачница».
Иногда она британка. Иногда поэтесса. Иногда у нее тягучий южный акцент, когда она передразнивает меня. В другое время у нее длинные ногти и она натуральная японка. У нее грубый кошачий язык и улыбка светской львицы. У нее сумка «Шанель», она может перепить меня в любой момент, и она самая худая девушка, которую я знаю. Но она всегда, всегда права.
«Я хочу, чтобы ты прокляла каждый раз, когда ты целовала его в щеку и думала, будто знаешь, что такое любовь».
Ей нравится разгуливать в прозрачных викторианских пеньюарах даже в самые холодные ночи, чтобы насмехаться над моей дрожащей смертной натурой.
Иногда поздно ночью она добра: она зажигает мне сигареты, наливает выпивку и тихо ждет, чтобы мы завели дружескую беседу.
«С тобой нелегко, ты знаешь?»
«Знаю».
«А эта твоя сестрица…»
«Не хочу о ней говорить».
Но все больше и больше она напоминает львицу в человеческом облике: ее голодный железный взгляд нацелен на меня и никогда не отпускает. Ее глаза пронзают; она всегда, всегда готова наброситься, чуть только заметит уязвимое место. Когда я спотыкаюсь на улице, она смеется: доказательство. Но когда я одеваюсь и одежда висит чуть свободнее, она хлопает меня по спине и протягивает еще один свитер, моя львиная сущность.
Она незавершенная, она суккуб: всегда готова к нападению, грязно ругается, умеет обращаться с ножом, у нее сине-белое, а иногда зеленое от крика лицо оттого, что она говорит мне о том, чего я не могу иметь. Когда мне удается справиться с ней, привязать ее к стулу в дальнем углу комнаты, заставить ее что- нибудь съесть, она улыбается своей сангвинической беззубой улыбкой. Она голодает с гордостью, ждет, как святая, ждет смерти от огня или крещения.
«Вот когда», – выплевывает она уже в три часа ночи, а я не могу заснуть от голода.
Она святая, она полностью принадлежит мне, и, когда я протягиваю руку, чтобы дотронуться до ее образа на моем лице, она висит сантиметрах в двух перед моим черепом. Тогда она высовывает язык, как яростный лев, который она и есть: она отгрызает мне пальцы кошачьими зубами; плотина дохлых пауков, щепок и костей. «Вот когда я больше всего тебя люблю».
Сегодня в группе, когда все отозвались обо мне, что я выгляжу хуже некуда, мы должны были читать наши сочинения о семьях, но я свое забыла, поэтому, когда очередь дошла до меня, я сказала:
– Мой отец давно умер.
Потом я рассказала им про тот раз, когда папа пытался научить меня гимнастике.
До того все девушки жаловались на своих отцов. Мы шли по «дорожке Сильвии Плат», как говорила Сьюзен. Выходя в летний вечер, я услышала у себя в голове высокий шотландский голос Сьюзен и громко рассмеялась: «Мой отец возлагал на меня такие большие надежды, мой отец хотел видеть меня идеальной, тра-ля-ля, хрень собачья. Если женщина обожает фашиста, она сама виновата».
Сьюзен утверждала, что Сильвия Плат – святая покровительница больных анорексией и женщин с комплексом Электры во всем мире, но мне всегда более-менее нравились ее стихи. Не часто бывает, что читаешь чужие слова, и боль, которая в них, мертвая десятилетиями, продолжает жить, чтобы у тебя от нее разболелась голова. Я думаю, об этом есть что сказать.
Я рассказала группе о том, как однажды Томас вбил себе в голову, что я должна научиться идеально делать колесо. То, что я была пухлым ребенком с плохой координацией, которая предпочитали гимнастике чтение, его не останавливало. Мы были на переднем дворе, и каждый раз, делая оборот, я еле могла удержать тяжесть своего тела. Когда я оказывалась вверх тормашками, он держал меня за ноги.
– Прямо!
– Ой! Папа!
– Держи прямо!
Потом родилась Холли, которая научилась бегать раньше, чем говорить, Холли, умевшая делать твердые, быстрые и долгие броски бейсбольным мячом, у которой к семи годам был идеальный удар по мячу и которую вообще не надо было учить, как выполнять упражнения.
Она не могла наиграться с ним, она бросалась ему в ноги, чуть только он показывался в дверях. Он был магнитом, к которому она ползла, когда еще не умела ходить, а когда научилась, его руки стали столпом утешения. В моих воспоминаниях она всегда их гладит, целует или как-то еще прикасается к ним. Мне и