Черная дыра анестезии, запах больницы, едва заглушающий вонь рвоты и крови, – все это сливается, чтобы сотворить воспоминания, которые снова и снова прокручиваются у меня в голове, словно сюрреалистический цветной кинофильм. И сейчас я точно знаю, что это произошло.
На мне миленькое розовое платье в цветочек, белые колготки и блестящие черные лакированные туфли. Нам «назначено», и Холли оставили с нянькой, так что родители полностью в моем распоряжении. Это редкий день моих удовольствий: сначала мы идем в магазин игрушек, а потом в книжный. Мне можно выбрать одну игрушку и все книги, которые хочется, и еще диснеевский мультфильм. И все эти старания ради того, чтобы забыть, выветрить запах жженых волос и лоснящиеся пятна геля у меня на висках и затылке.
В голове гудит, она наполнена звуками, тра-та-та-та, словно потрескивают бенгальские огни на деньрожденном торте. Я слышу хлоп-хлоп-хлоп, поэтому прыгаю скок-скок-скок на каждый хлоп через лужи, мама держит меня за руку и ведет по людным городским улицам, мокрым после короткого весеннего дождя.
В уличном киоске папа покупает мне рожок клубничного мороженого, под цвет платья. Он встает на одно колено и предлагает его мне:
– Держи, малыш. – Он гладит меня по голове. Весла дергает меня в сторону, отчего я едва не роняю свое заслуженное с большим трудом угощение. Я недовольно морщусь из-за нее и улыбаюсь его голове, на которой сидит шляпа. Шляпы смешные, думаю я в своих детских мыслях. «Шляпы – это носки для головы». Я рассматриваю свою идеальную черную туфлю, а холодное мороженое стекает у меня по горлу.
– Ты доволен?
Она разъяренно смотрит на Томаса, прижимая свободную руку к боку и отказываясь от ванильного мороженого, которое он предлагает ей. Он наклоняет голову в сторону, как будто считает ее вопрос нелепым; его шляпа угрожает опрокинуться, как тонущий корабль. Потом он кивает, уходя от нас, и сам принимается за тающее мороженое.
– Шляпы смешные! – кричу я.
Он останавливается и оглядывается, его брови изогнуты высокими дугами, а потом мои колени становятся резиновыми, и меня качает вниз.
– Принеси мне завтра медицинскую энциклопедию.
– На какую букву.
– На Э.
Мама сидит со мной почти каждый день после обеда, читает мне журналы, пересказывает больничные сплетни и обтирает мне лицо холодной салфеткой. Я улыбаюсь ей и пытаюсь делать заинтересованный вид. Я вынимаю фотографию Миши из дневника и вкладываю в ее журнал. Она не поднимает глаз. Она смотрит на фотографию и рассматривает его лицо. Между Мишей и Томасом есть туманное сходство; у обоих большие подбородки, темные волосы и высокие скулы, только у Томаса поразительно голубые глаза, а у Миши карие.
– Расскажи мне, чем кончилось.
– Я уже рассказывала.
– Я забыла, расскажи еще раз.
ИСТОРИЯ ТОМАСА
Миша привел Томаса в угол деревянного сарайчика, заставленного садовым инвентарем. В середине сарайчика карточный столик и несколько стульев. Томас сидит на одном из угловых стульев, а Миша, более высокий и сильный из них двоих, связывает Томаса, наматывая грубую веревку на его запястья. Томас пинает ногами по стулу и упрашивает:
– Миша, я понимаю, что ты меня не любишь.
– Да, уж хотя бы это ты понимаешь. Я тебя ненавижу. Я ненавижу, как ты говоришь, как ты ходишь, как ты смотришь на мою жену.
– Она тебе еще не жена.
Миша натягивает веревку, так что она режет Томасу руки.
– Ты должен сказать ей, должен сказать кому-нибудь, ради бога, у тебя эпилепсия, но есть же лекарства. Ты не можешь скрывать такую болезнь, это опасно.
Миша затягивает узел; Томас чувствует, как горят запястья, горят до самых костей.
Миша опрокидывает карточный стол, а потом нацеливается и бьет Томаса ногой прямо в живот. Томас складывается вдвое и чувствует, как у него по щеке стекает плевок.
– Не смей приближаться ни ко мне, ни к Весле, ни к моим друзьям. Я пришлю обслугу, чтобы тебя развязали, и тогда ты сядешь на ближайший поезд и уедешь в город. Коли я когда-нибудь тебя увижу или услышу, тебе не жить.
Миша садится на корточки над Томасом; их лица достаточно близко, чтобы Томас почувствовал, как от Миши пахнет спиртным и укропом.
– Но можно же что-то сделать, тебя можно лечить. Никто не обязан знать.
– Меня уже тошнит от общих секретов.
Миша встает и поворачивается, а Томасу удается распутать веревку, и он бросается через опрокинутый стол, но Миша уже выходит за дверь. Томас просовывает руку в приоткрытую дверь, в щель, откуда в сарай просачивается свет, лес, мир, но Миша с силой захлопывает дверь и разбивает ему верхние фаланги пальцев. Томасу слишком больно, чтобы кричать, он слышит, как снаружи лязгает засов.
Позднее, когда тело Миши вытащат на берег, приедет и уедет «скорая», в сарай придет горничная, чтобы выпустить его, и она закричит, увидев, как он сидит у стены, баюкая руку со сломанными пальцами.
Горничная выпускает его, он не подходит к Весле с утешениями, нет, он бегом взбирается на пригорок за домом, там железнодорожные пути. Он прыгает в канаву и приседает, как стрелок, в голове стучит пульс, пальцы онемели. Он снова бежит, его сердце бьется вдвое, потом втрое быстрее. Наверху он останавливается и отдыхает, глядя на освещенный дом, из которого доносятся ее причитания. Он считает пульс и думает о нерожденном ребенке, а потом встает и идет вдоль рельсов. И потом в его голове ничего не остается, кроме яркого и жаркого страха смерти.
– Он думал, что, если кто-то узнает, его карьере придет конец. Он думал, что Томас всем расскажет – обо мне, об эпилепсии, обо всем. Разоблачит его. Поэтому он запер его в сарае, – говорит она, сжимая мои пальцы в своей ладони с такой силой, что мне больно.