геодезиста.
Время не оказалось потерянным даром.
Перелистывая книги, я обратил внимание на одно обстоятельство, ускользнувшее раньше и от меня и от Герхардта. Титульные листы некоторых из них, там, где обычно ставится имя владельца, были густо заштрихованы тушью. Очевидно, этим уничтожалось имя их старого хозяина. Я разложил несколько книг на столе и взял лупу. Но как тщательно я ни пытался восстановить зачеркнутую фамилию, достигнуть удалось очень немногого. Я установил только, что имя это или, вернее, фамилия оканчивалась на букву «t» или «k». В готическом написании эти буквы очень близки друг к другу. Первая же буква была либо «R» либо «P».
Значило ли это, что фамилия была Ранк? Но зачем было их владельцу уничтожать свое имя, тем более что на некоторых книгах оно сохранилось в полной неприкосновенности? И затем — Ранк — очень короткая фамилия. Здесь же первый и последний знаки разделяли по расстоянию, во всяком случае, десятка два букв. Имя и фамилия? Насколько мне было известно от Герхардта, Ранка звали Отто. Даже если написать полностью «Отто фон Ранк» и то оставалось место, по крайней мере, для целого слова. Потом первым знаком была все-таки буква «R» или «P». Не мог же хозяин этих книг написать свою фамилию и имя, так сказать, наизнанку — Ранк фон Отто? Да и в этом случае они не заполняли всего места.
Книг с заштрихованной фамилией я обнаружил всего-навсего двенадцать. Все они были посвящены вопросам искусства. Это были великолепные, очень редкие и дорогие издания, вышедшие большей частью из лейпцигских типографий. Я обратил еще внимание на то, что ни одна из них не была издана позже 1933 года. Этот, на первый взгляд, незначительный факт заставил меня задуматься. Значит, все книги были приобретены их первым владельцем до прихода к власти нацистов. Не говорило ли это о том, что он не мог пополнять свою библиотеку после их прихода? Однако дюжина книг, которыми я располагал, еще не давала мне возможности вынести такое заключение.
Одну из книг, ту, где мне удалось приблизительно определить первую и последнюю буквы, я рассматривал особенно тщательно. Собственно, это была не книга, а большого формата объемистый сборник репродукций с картин немецкого художника эпохи Возрождения Маттиаса Грюневальда. Я мало что знал о нем и ни с одной из его картин знаком не был. Но все, что я сейчас увидел, меня поразило. Почти со всех репродукций на меня глядели искаженные мукой лица, с которыми едва ли могли сравниться даже самые трагические офорты Гойи. На прекрасной глянцевой бумаге были воспроизведены сцены смерти, страданий, изощренных мучений. Это было редкое сочетание трагической фантастики с яркими чертами реализма. Одна из репродукций — рисунок грифелем — заставила меня остановить на себе внимание. Совершенно случайно мне бросилась в глаза сделанная остро отточенным карандашом прямо на самом рисунке надпись. Наполовину она уже стерлась, но с помощью лупы разобрать ее можно было довольно легко. «Omnia mea mecum porto», — гласила она. Это было латинское изречение, принадлежащее малоизвестному греческому мудрецу Бианту: «Все свое ношу с собой».
Навряд ли латынь была известна Ранку. Эти слова, по всей вероятности, были написаны не им. Может быть, Витлингом? Скорее всего это было так, но достаточно было мне положить под лупу рядом с обнаруженной надписью вынутый из блокнота обрывок бумаги со словом «Abend…», как пришлось сейчас же отвергнуть это предположение. Вне всякого сомнения, почерки были разные.
Чем внимательнее я всматривался в сам рисунок, тем отчетливее начинал ощущать какую-то смутную связь между ним и надписью. Сделанный грифелем, он напоминал скорее набросок, чем завершенную картину. В центре наброска находилась группа людей. Несколько человек с искаженными, злобными лицами тащили худого и изможденного человека, одетого в рубище. Не сопротивляясь, он поднял руки и смотрел в небо. В чертах его лица угадывались в одно и то же время спокойная уверенность в себе и презрение к палачам. На заднем плане рисунка возвышалось что-то наподобие крепостной башни со странными крестообразными бойницами.
И тут я вдруг отчетливо понял, в чем связь между наброском и надписью. Она заключалась в трагизме того и другого. Изречение в применении к рисунку приобретало глубоко символический смысл. Человек лишен всего. Он, по-видимому, обречен на смерть. Но истинное богатство человека в его внутреннем содержании. А его-то палачи отнять бессильны. Так верно и точно оживить картину одним коротким изречением мог только человек, сам находящийся на краю смертельной опасности.
Все, что меня окружало, — полумрак обширной комнаты, тишина огромного опустевшего дома и вся обстановка загадочности, которая его наполняла, настраивали на определенный лад. Я уже мысленно видел обреченного, но глубоко уверенного в своем моральном превосходстве человека, который в последний раз взял в руки карандаш, чтобы одним коротким латинским изречением подвести итог всей своей жизни.
Время ушло далеко за полночь. Я потушил свет, подошел к окну и, отдернув шторы, распахнул шире раму. Ночь была настолько темной, что даже рама, находившаяся от меня всего на расстоянии вытянутой руки, едва угадывалась во мраке. Легкий прохладный ветерок, обдувавший лицо, доносил шелест сосновых ветвей, тихое поскрипывание раскидистого вяза, тершегося корой о решетку ограды.
Я хотел было закрыть раму, как вдруг остановился. Мне показалось, что в доносившиеся до меня шорохи на мгновение вплелся другой, новый звук.
И тут по прямой линии от окна, по-видимому на склоне одной из возвышенностей, мелькнула и сейчас же исчезла светлая точка. Это могло бы показаться, если бы она не вспыхнула снова и вдруг превратилась в тонкий, как игла, луч. На одно короткое мгновение он поднялся вверх и тотчас же растаял во мраке, словно его и не было. Снова перед моими глазами стояла плотная тьма.
Долгое время я простоял у окна, вглядываясь в темноту, но на этот раз ничего больше не увидел. Источник света находился не ближе чем в трех-четырех километрах от дома, и пытаться сейчас, в кромешной темноте, выяснить, откуда он исходил, было совершенно бессмысленно. Для меня было ясно, что произошло все это где-то в районе того самого дота, о котором говорил майор и который сейчас находился под наблюдением наших солдат. По всей вероятности, это был сигнал, предупредивший кого-то об опасности. Но сколько бы я ни стоял у окна, размышляя о том, что произошло в горах, это бы нисколько не приблизило меня к истине. Поэтому, плотно закрыв раму, я спустился вниз и, разбудив Селина, отправился спать. От него я узнал, что Герхардт ушел в город и еще не возвращался.
ЗАБРОШЕННЫЙ ДОТ
Как и следовало предполагать, засада у дота ничего не дала. Луч фонаря сделал свое дело. Теперь можно было не сомневаться, что вокруг Грюнберга действуют не меньше двух человек или, что еще вернее, целая группа. Оставалось пока загадкой, каким образом была обнаружена засада. Пятеро солдат, бывших в эту ночь с лейтенантом у дота, совсем недавно были лучшими разведчиками нашей дивизии, и уж они-то не могли совершить промаха. Да и их руководитель лейтенант Меркулов показал себя в ходе войны отличным разведчиком.
Надо было действовать.
Воронцов заехал за мной, и мы с двумя автоматчиками поехали на вездеходе по шоссе.
Через несколько минут замелькали знакомые крыши Мариендорфа. Ушла назад липовая аллея, ведущая в Грюнберг. Обернувшись, на шоссе я заметил двигающуюся человеческую фигуру. Хотя видел я ее только одно мгновение, мне показалось, что это был возвращающийся из города Герхардт.
По обеим сторонам шоссе бежали, то подступая вплотную к нему, то открывая просторные поляны, стройные сосны. У расщепленного осколком километрового столба мы свернули с шоссе на поляну и остановились у первых сосен.
Отсюда до дота напрямую было не более полукилометра. В лесу, как обычно, стояла тишина, пронизанная мягкими, пробивающимися сквозь ветви лучами солнца. По усыпанной сухими иглами едва приметной дорожке мы двигались быстро и, как нам казалось, совершенно бесшумно. Вел нас сержант Ковалев, находившийся здесь в прошедшую ночь вместе с Меркуловым.
На небольшой возвышенности, от вершины которой отступали вековые сосны, он остановился.
— Здесь, товарищ майор…
Дот, к которому мы подошли, никогда не был использован по своему прямому назначению. Он находился на склоне холма, обращенного к дороге, и предназначался, как видно, для ее обстрела. Вокруг