медленно отъехала от стоянки и повернула налево. Мигнувший запретный огонь светофора задержал ее на несколько мгновений, и между горящими рубиновыми огоньками мне бросился в глаза номер такси. Бросился, наверное, потому, что его очень легко было запомнить — он состоял из четырех четверок.
Что-то в движениях, в обрисовавшемся на мгновение профиле этого человека, когда он брался за ручку дверцы машины, показалось мне знакомым. Но в эту минуту Гофман взял меня за руку.
— Посмотрите, — сказал он, — а ведь в музее кто-то есть. Видите, свет в крайнем окне?
Высокое двухэтажное здание музея с острой готической крышей возвышалось над окружавшими его раскидистыми кленами. Отсюда нам был виден только верхний этаж. Его окна были совершенно темны, за исключением самого последнего углового окна. Оно светилось каким-то странным золотистым светом, казалось, его освещал изнутри слабый луч электрического фонарика.
Это обстоятельство заставило меня сразу забыть странное поведение встречного курильщика.
Ускорив шаги, мы вошли в сквер. Деревья сейчас же скрыли от нас все здание, и только когда спустя несколько минут мы подошли к массивным чугунным воротам, оно открылось нам вновь. Мягкий ровный свет укрепленных на каменных столбах фонарей освещал полуоткрытые ворота и высокую дубовую дверь с ручками в виде львиных морд. За углом дома клены отступали, открывая обвитую плющом стену.
Все окна теперь были одинаково темны.
Мы переглянулись.
— Я полагал, что это смотритель Вурм, — тихо сказал Гофман, направляясь к двери, — но не мог же он так быстро исчезнуть.
Он толкнул дверь, но ему ответило только слабое звяканье колец о бронзовую львиную гриву — дверь была заперта.
— Здесь на углу телефон-автомат, давайте позвоним Вурму. Ключи у него, — предложил Гофман.
Но до угла нам дойти не пришлось. По дороге к нему, обернувшись, я увидел, что в крайнем окне снова вспыхнул тот же золотистый свет. Мы поняли наконец, в чем дело. Наверху, в зале, где висели картины, стена у крайнего окна выступала вперед. Покрытая желтоватого цвета изразцами, она отражала узкий луч мощного плафона, поднимавшегося над площадью, создавая иллюзию внутреннего освещения.
В этот вечер, окунувшись в прошлое, мы настолько увлеклись таинственным, что увидели его даже в самом обычном.
Раздосадованные этим происшествием, мы пошли обратно через площадь по направлению к гостинице. Теперь нам оставалось пожелать друг друг спокойной ночи и отправиться спать.
Утром меня разбудил телефонный звонок. Это звонили из Карл-Маркс-штадта мои товарищи. Они справлялись о здоровье и обещали вернуться через несколько дней.
Я спустился вниз в ресторан позавтракать, не забыв захватить номер «Огонька» с видом на Красную площадь.
— О, благодарю вас, — сказал портье, когда я положил перед ним номер журнала, — с удовольствием оставлю его на память о вашей стране. А в отношении Ганса все в порядке — уже расплатился. Только вот не пришел сегодня на работу — заболел, наверное, с горя.
В этот час в вестибюле было довольно людно. Кто-то приезжал, кто-то оставлял отель.
Войдя в зал ресторана, в углу, у задернутого кремовой занавеской окна, я заметил небольшую группу журналистов, которые были мне знакомы.
За столиком сидели три человека — два румына, которых я хорошо знал еще по Бухарестскому фестивалю, и один болгарин, с которым познакомился только вчера. Они о чем-то оживленно беседовали, и смех их долетал даже в вестибюль.
Пока я стоял в дверях и искал свободный столик, один из журналистов заметил меня и махнул рукой, показывая на пустующий стул.
— Вы верите в переселение душ? — спросил меня корреспондент молодежной газеты по фамилии Стояну, ослепив меня улыбкой белых зубов, после того как я, поздоровавшись, сел на свободное место. — А вот коллега Дмитреску, кажется, верит.
Дмитреску, пожилой человек со спокойными неторопливыми движениями, только улыбнулся в ответ и придвинул к себе тарелку с салатом. Он, как я знал, прошел нелегкую школу жизни в боярской Румынии. Как левый журналист, не один раз сидел в тюрьме и при Антонеску был даже приговорен к расстрелу. У него были совершенно седые волосы и печальные большие черные глаза. Стояну только недавно окончил университет, был молод и часто беспричинно весел.
— Вы искажаете факты, Стояну, — сказал третий сидевший за столом болгарин Тодоров. — Это уже гиперболизм.
Из всех нас четырех он хуже всех говорил по-немецки.
— Гиперболизм? — Стояну повернулся ко мне вместе со стулом. — Ну посудите сами. Тень великого художника через три столетия встает из гроба, чтобы встретиться с нашим другом Дмитреску и опрокинуть с ним в военном баре пару коктейлей…
— Какого художника? — спросил я, рассеянно глядя в веселое лицо Стояну, и продолжал думать о разговоре с Гофманом.
— Мурильо, — рассмеялся Стояну, — великого испанца дона Бартоломео Мурильо. Дмитреску утверждает, что встретил его в Дрездене сейчас же после окончания войны.
— В таком случае вы можете ему верить, — я взял в руки меню и подозвал кивком головы кельнера. — С одним Мурильо мне тоже пришлось встретиться и в те же времена. Разве однофамильцы такая уж большая редкость?
— Как, и вы видели? Живого и здорового? Ну, если так, сдаюсь. Но ведь метаморфозы было две. В первый раз Мурильо перевоплощается внешне, но сохраняет фамилию. Второй раз он делает все наоборот — сохраняет внешность, но изменяет фамилию. Второе перевоплощение вы видели?
Я пожал плечами.
— Признаться, все это мне мало понятно. Когда оно было?
— Полчаса назад, — Стояну с торжеством посмотрел на Дмитреску. — Русский коллега ничего подобного не видел, а ведь он его знает, по-видимому, не хуже, чем вы, и прожил он здесь на целый день дольше нас. Признайтесь, что вы время от времени страдаете галлюцинациями.
— Подождите, — я посмотрел на невозмутимо жевавшего во время всего этого разговора Дмитреску. — Вы видели здесь Мурильо?
— Как Гамлет тень своего отца, — живо вставил Стояну, прежде чем Дмитреску успел открыть рот. — Ему так захотелось опрокинуть с великой тенью по старой памяти парочку коктейлей, что он принял за него даже кого-то другого. Дмитреску дважды окликнул его по имени. Но тот даже не повернул головы.
Дмитреску положил ложку и аккуратно вытер салфеткой губы. Он только снисходительно улыбался на все эти беззлобные наскоки своего молодого коллеги.
— Не могу вам ответить точно, — медленно сказал он, — но мне кажется, это был тот самый Мурильо, с которым я встречался в Дрездене. Это было самое полное собрание журналистов, в котором мне приходилось когда-либо принимать участие. Я встретил там даже коллегу из Панамы и целых двух из Гаити. Ну, а с Мурильо мы однажды пробеседовали целых полдня. Мне кажется, я его запомнил достаточно хорошо. Тот, кого я встретил сегодня, был очень на него похож.
Дмитреску вздохнул и снова взял ложку.
— У него была даже небольшая родинка на левой щеке, как и у тени Мурильо, — съехидничал Стояну.
— Да, — кивнул головой Дмитреску, — это-то меня и сбило с толку.
— Одним словом, тень великого Мурильо категорически отказалась иметь что-либо общее с журналистом двадцатого века, — снова не удержался Стояну. — Заметьте, Дмитреску, я читал в одной старинной арабской рукописи, что привидения не употребляют спиртных напитков.
— Напишите об этом научный трактат, — невозмутимо ответил Дмитреску, — этот труд сразу принесет вам и славу и бессмертие.
Все рассмеялись.
Потом разговор перешел на другую тему. Все трое моих коллег направлялись в Берлин, где в эти дни в западных секторах готовилось что-то вроде очередного реваншистского шабаша.