Их было двое — прозаик и поэт. Имена не важны, но они ели.
А в соседнем номере этой громадной, запущенной, похожей на взломанный комод гостиницы, полной пыли, зноя, кавалерийского звона и пехотного топота, на полосатом тюфяке сидел голый приват-доцент Цирлих и читал Апулея в подлиннике. Он окончил университет по романскому отделению, умел читать, писать и разговаривать на многих языках, служил по дипломатической части, но ему очень хотелось кушать.
Бязевая рубашка с тесемками и мешочные штаны с клеймом автобазы висели на гвоздике. Кроме этих штанов и этой рубахи, у филолога Цирлиха ничего не было, и он берег их, как барышня бальный туалет.
У соседей ели. Он отлично представлял себе, как они ели и что они ели. Фантазия, обычно не свойственная филологу, на этот раз рисовала незабываемые фламандские натюрморты. Не менее четырех фунтов отличного черного хлеба и крупная соль. Очень возможно — самовар. Во всяком случае, звук упавшей кружки был непередаваем.
Цирлих взялся обеими руками за кривую, как тыква, голову и прислушался. Они жевали.
Цирлих проглотил слюну. Это было невыносимо. Затем он обшарил пыльными глазами совершенно пустой номер. Безнадежная формальность. Пустота есть пустота. Ничего съестного не было. Тогда он торопливо облизнулся и на цыпочках подкрался к замочной скважине.
Они сидели за письменным столом и в две ложки ели салат из помидоров, огурцов и лука. Миска была очень большая. Рядом с миской лежал мокрый кирпич хлеба. Над самоваром висели пар и комариное пение. Солнце жарило по полотняной шторе, где выгорела тень оконного переплета.
«Жрут», — горестно подумал приват-доцент.
Минуту он колебался, а затем проворно надел штаны. Он знал, что надо делать. Надо вежливо постучать в дверь и сказать: «К вам можно?» И затем: «Вот что, ребятушки, нет ли у вас перышка, — у меня сломалось…»
Вежливо постучать!
Вчера, позавчера, в прошлую среду, в прошлую пятницу и в субботу он вежливо стучал к соседям. Нет, это недопустимо.
Цирлих горестно снял штаны и повесил их на гвоздик. Голод тоже должен иметь пределы! Но голод пределов не имел. Они ели. Филолог схватился за голову и быстро надел штаны.
Он вежливо постучал.
За дверью началась паника и через две минуты стихла.
— Войдите!
Приват-доцент покашлял, устроил светскую улыбку и вошел. Они сидели за письменным столом, но на столе, заваленном громадными листами газет, ничего не было. Не было даже самовара.
«Скотины! — подумал филолог. — Успели все попрятать. Хоть шаром покати. Неужели самовар поставили в умывальник?»
Он пожевал губами, завязал на горле тесемки рубахи красивым бантиком.
— Здравствуйте, друзья!
— Здравствуйте, профессор!
— Вот что, ребятушки…
Цирлих раздул щеки и подул на собственный нос.
— Вот что, дорогие мои товарищи… Видите ли, братья писатели, какого рода дело… Гм…
Он посмотрел еще раз на стол и вдруг заметил край хлеба, вылезшего из газет. И Цирлих уже не мог отвести от него глаз, как птичка не может отвести глаз от изумрудных глаз удава.
— В чем дело, Цирлих?
Угол черной буханки совершенно ясно выделялся на телеграммах РОСТА.
— Мне очень хочется кушать, — тихо сказал Цирлих.
Он спохватился. Он тряхнул своей крепкой головой и весело крикнул:
— Я, знаете ли, очень люблю хлеб и очень люблю помидоры и огурцы! Я хочу чаю!
Прозаик побледнел. Какая неосторожность!
— Вот могу вам предложить кусочек хлеба… Паек получил. На артиллерийских курсах. А насчет помидоров, знаете ли…
Нет, нет, салата он не мог заметить. Салат был слишком замаскирован.
Поэт грустно улыбнулся.
— Кушайте, Цирлих, хлеб, а вот помидоров, ей-богу, нет. Сами сидим ничего не евши третьи сутки… то есть вторые.
Цирлих поспешно отодрал кусок хлеба и плотно забил его в рот.
— Садитесь, Цирлих!
Цирлих сел. Глаза у него были бессмысленны, щеки надуты, а губы жевали.
— Как вы поживаете, Цирлих?
Цирлих трудно глотнул кадыком, покрутил головой и развел руками.
— Плохо?
Цирлих кивнул и подавился.
— Паек на службе дают?
Цирлих вытер рукавом вспотевший нос.
— В чрезвычай-но ог-раниченном коли-честве, — с трудом произнес он, глядя на хлеб. — Да, друзья мои, в очень ограниченном количестве. Я получаю в месяц одну четвертую часть дипломатического пайка, что составляет… гм… если не ошибаюсь… Разрешите, я у вас отщипну еще небольшой кусочек хлебца?
— Отщипните, Цирлих, — стиснув зубы, сказал прозаик, — отщипните, отчего ж…
— Спасибо, ребятушки…
— Пьесы агитационные надо писать, Цирлих, вот что, — сумрачно сказал поэт, открывая шкаф.
В совершенно пустом, гулком, громадном шкафу висели новые синие, очень красивые штаны.
— Вот видите?
— Вижу. Брюки.
— То-то, брюки. Синие. Красивые. Новые. Штаны-с, можно сказать.
— Приобрели?
— Приобрел. Сегодня. Да-с. Я и говорю: пьесы надо писать, Цирлих.
Цирлих поднял брови:
— Покупают?
— Ого-го, еще как покупают! Только пишите!
Цирлих заволновался:
— А вы знаете, это идея! Агитационные?
— Агитационные.
— Серьезно?
— Чего уж серьезнее. Штаны видели?
— Это идея, ребятушки! Только я, как бы вам сказать, недостаточно опытен в драматической форме. Конечно, можно кое-что восстановить в памяти. Я думаю, это мольеровский театр, занявший в истории французской…
— Не надо истории, Цирлих! К черту Мольера!
— Ребятушки, ей-богу, это идея! — воскликнул очень радостно Цирлих. — Только вы, братцы, мне должны помочь немножко!
— Ладно, поможем.
— А о чем же писать?
— О голоде. Только попроще. В два счета.
Цирлих возбужденно доел хлеб, полюбовался красивыми штанами, подул себе в нос и пошел писать пьесу.
Прозаик и поэт всю ночь слышали в соседнем номере шелест бумаги, скрип пера, тяжелое сопение и шлепанье босых пяток. Цирлих писал. На рассвете он вежливо постучал в дверь. Его впустили. Он возбужденно взмахнул ручкой, с которой слетела клякса на штаны.