со швейцаром, со всеми уборщицами за руку здоровался, истопника по имени-отчеству называл, помощнику старшего бухгалтера на полторы тысячи золотых зубов вставил. Никому никогда обидного слова не скажет. Никого не притесняет. Наоборот. Старается, чтобы каждому было приятно. В других предприятиях вечно шум, споры, дебаты, дискуссии, производственные совещания, реорганизации, рационализации, соцсоревнования, — словом, не служба, а сплошная мигрень. А у Николая Борисовича все тихо, дружественно, любовно. Поссорятся, бывало, два каких-нибудь начальника. Один кричит: «Мне, дескать, производственный план срывают — материалов в срок не везут, я требую, чтобы в это дело вмешалась комиссия Совконтроля!» А другой ему отвечает: «Вы бы лучше, чем кричать, товарищ, позаботились рассчитаться с нами за второй квартал. А Совконтролем нас не пугайте. Сами под суд попасть можете за головотяпство». И тому подобное. А мой Николай Борисович слышит эти крики и только улыбается своей сияющей, общечеловеческой улыбкой. «Ну что вы, дорогие мои друзья, кипятитесь? Зачем себе зря нервы треплете? Успокойтесь. Не волнуйтесь. И вы, Иосиф Матвеевич, чудесный работник и хороший человек, и вы, Николай Сидорович, прекраснейший производственник и хороший человек. Так зачем же вам между собою враждовать? Все само собою наладится. Все образуется. И кредиты как-нибудь образуются. И производственный план как-нибудь не сорвется. Напрасно кровь себе портите. Ну чего вам не хватает? Может быть, вы Иосиф Матвеевич, переутомились, переработались? Так в чем же дело? Берите денег, поезжайте месяца на полтора в Кисловодск, на Ривьеру, отдохнете, деток с собой возьмете. А вы, Николай Сидорович? Ну на что это похоже? Совсем измотались. Может быть, вам жалованья прибавить? Так я это сейчас устрою… Вот и все в порядке. Ну, перестали друг на друга дуться? И отлично. Подайте друг другу лапки, и больше чтоб у меня — ни-ни. Никаких этих волнений. Люди нашей великой эпохи должны жить мирно, согласно, радостно». И, знаете, все так хорошо устроит, уладит, помирит. Верите ли, подчиненные его прямо-таки на руках носили.
— Ну и?
— И не спрашивайте. Сняли.
— За что же?
— «Ты, говорят, всю работу нам развалил». Это Николай-то Борисович! Это он развалил-то! Этот деликатнейший человек, от которого никто грубого слова никогда не слышал!
— Чудовищно!
— И не спрашивайте. Затем, значит, бросают его заведовать издательством «Буревестник». Приходит мой Николай Борисович в издательство, а там сплошной кошмар. Вы себе представить не можете, что делалось. Все друг друга критикуют, бракуют, выправляют, что-то там не принимают, что-то сокращают. И все, конечно, к Николаю Борисовичу. Словом, тихий ужас. Приходит, например, молодой человек. Говорит — писатель. А у самого такое милое-милое, симпатичное-симпатичное лицо. «В чем дело?» — «Зарезали», — говорит. «Кого зарезали?» — «Роман мой зарезали». — «Почему же?» — «Говорят, безграмотный». А сам чуть не плачет. Николай Борисович, конечно, стал его утешать, чаю предложил, папиросы поставил. «Давайте, говорит, ваш роман, а ну-ка, мы его сейчас посмотрим». Взял рукопись, стал читать: «Шебуршастое небо дымилось над колхозной околицей. Лобатые облака перекатывались по ярам да чащобам. Теребенькало». «А что вы думаете, говорит, ей-богу, недурно. Совсем даже недурно. Прямо сказать — талантливо. Поздравляю вас, молодой человек. Прекрасный роман. Не расстраивайтесь. Мы его обязательно напечатаем. Пишите, развивайтесь, растите. До свидания». Вы сами понимаете, «шебуршастое небо», «теребенькало» — это, конечно, далеко не Лидин, но согласитесь сами, зачем молодого человека зря обижать, врагов себе только создавать. А так и молодому человеку приятно, и Николаю Борисовичу приятно, а читатель, может быть, и не заметит. Одним словом, за какой-нибудь год Николай Борисович расположил к себе абсолютно всех авторов. Его вся художественная литература прямо-таки на руках носила. И что же вы думаете?
— Сняли?
— И не спрашивайте. «Он, говорят, нам все издательство развалил. Черт знает каким барахлом завалил рынок». Это Николай-то Борисович? Барахлом-то! Рынок! А?
— Чудовищно!
— Именно чудовищно. Тогда послали Николай Борисовича заведовать по торговой части. Прослужил Николай Борисович год. Его товарищи буквально на руках носили.
— Ну и?..
— Не спрашивайте. Разве у нас умеют ценить хорошего человека! «Ты, говорят, у нас всю товаропроводящую сеть засорил. Всюду чужаков насажал, растратчиков, жуликов». Это Николай-то Борисович? Чужаков-то? Наоборот. Он хотел, чтоб всем хорошо было. Приходит человек. Просит взять на работу. Говорит, что хотя и был когда-то околоточным надзирателем, но, во-первых, давно уже признал Советскую власть, а во-вторых, когда это было! Восемнадцать лет назад! Чуть не плачет. И такой, знаете, симпатичный-симпатичный. Усы мокрые, рыжие!.. Разумеется, Николай Борисович взял. Нельзя же человека зря обижать. Человек — это звучит гордо. И, кроме того, зачем себе врагов заводить? Этому откажешь, тому откажешь — вот тебе уже два врага. А зачем два врага, когда легко может быть ни одного? Но разве у нас с этим считаются? Кошмар!
— Ну и?..
— И не спрашивайте. Теперь едем в провинцию. Что-то будет, что-то будет?
— Да. Нелегко быть обаятельным человеком в наших условиях.
— И не говорите!
1935
Донжуан*
Нельзя сказать, чтобы эта разновидность советского гражданина встречалась особенно часто. Но все же встречается.
На службе он ничем не отличается от товарищей. Он работяга, активист, крепкий общественник.
Он прекрасно усвоил все слова и выражения, необходимые для того, чтобы прослыть неподкупным борцом за советскую демократию.
Но присмотритесь к нему. Понаблюдайте за ним. Нырните в глубины его, если так можно выразиться, психики, его, так сказать, внутреннего мира. И вот станет ясно, что «родина», «демократия», «народ», «наша чудесная, изумительная жизнь», «внимание к человеку» и т. д. — все это не что иное, как великолепная маска Гражданина (с большой буквы), под которой скрывается плюгавенькая мордашка гражданина (с маленькой буквы, в милицейско-протокольном значении этого слова).
Если на работе он, предположим, заведующий подотделом ягодных сиропов и цитрусовых эссенций треста Бродбредшипводторг тов. Редькин, то в частной жизни он демоническая натура, любитель всего прекрасного, покоритель сердец, неисправимый донжуан, сноб и эстет.
Женщина! Вот стержень, на котором вращается для Редькина вселенная.
Основа редькинских успехов — отдельная, изолированная комната.
«Было бы где, а кто и когда — это уже детали».
У Редькина есть еще небольшой набор инструментов: патефон с четырьмя пластинками (две с Лещенко, две с Вертинским), бутылка портвейна, хитроумно разбавленного водкой, два пирожных, какой- нибудь томик «Академии» с античными гравюрками и технический справочник (для солидности).
Разумеется, телефон. Потому что без телефона Редькин как без рук.
Придя домой, Редькин, даже не вымыв рук, тотчас достает вместительную записную книжку и углубляется в дебри телефонных номеров. Он, не торопясь, перелистывает ее, как ресторанное меню. Его глаза, глаза знатока и гурмана, скользят по колонкам цифр и имен, изредка останавливаясь на каком-нибудь имени, снабженном одному Редькину ведомым значком. Редькин морщит лоб и бормочет:
— Лена? Не годится. Чересчур упрямая. Лена другая — в отпуску. Валя? В больнице. Аборт делает. Гм… Люся? Гм… Какая это Люся? Дай бог памяти! Ах да! В скобках кружок. Это та, которая в прошлый