Они медленно гасли, перспективно отражаясь в черных окнах квадратного сечения. Свет, теряя силу, переходил из тона в тон, от ярко-белого до темно-малинового, лишенного лучей.
Наконец, он гас.
Тогда окна почерневших коридоров сразу озарялись снаружи.
В них проникали лучи прожекторов и строительных ламп. Свет ложился резкими, длинными клетчатыми косяками. Он ломался на углах и ступенях лестниц. Повисшие флаги портьер мертво и сонно висели в его зеркальном сиянии.
Из номеров явственнее слышались храп, сонное бормотание, трудные вздохи, звон и хруст пружинных матрасов под ударами гальванически переворачивающихся тел.
Через некоторое время лампочки начинали снова разгораться, переходя в обратном порядке из тона в тон, от темно-малинового, лишенного лучей, до ярко-белого, ослепительного накала.
Лампочки гасли, и разгорались, и опять гасли, как раскуриваемые во тьме папиросы.
Временная электростанция дышала затрудненными, неровными вздохами маховика, преодолевающего мертвую точку.
Лампочки разгорались и гасли.
Фома Егорович бегал по коридорам, подымался и спускался по лестницам, останавливался перед окнами, садился на ступени.
У каждого источника света он подносил газету к глазам и читал одну и ту же телеграмму:
«КРАХ АМЕРИКАНСКОГО БАНКА.
Нью-Йорк, 28 мая. Эпидемия банкротств по всей Америке продолжается. Крупнейший банк „Коммершиэл компани“ в Чикаго, сумма вкладов которого составляет 30 млн. долларов, вчера прекратил платежи. Председатель правления и главный директор покончили с собой. Заведующий отделом кредитов арестован. Ведется следствие.»
— Мои деньги… — бормотал Фома Егорович. — Мои деньги…
По коридорам, по лестницам, то на свету, то во тьме, шли люди. Люди шли на работу и с работы.
Фома Егорович подбегал к знакомым и незнакомым.
— Я извиняюсь… Товарищ… Одну минуточку, — говорил Фома Егорович, протягивая дрожащую газету. — Я не очень хорошо читаю по-русски. Быть может, вы мне поможете… Это недоразумение… Я вас уверяю честным словом, что это невозможная вещь…
Некоторые торопились, извинялись. Некоторые останавливались и с любопытством брали газету.
— Где? Что? Ах, этот харьковский рекорд? Триста шесть замесов? Прошлогодний снег. Сегодня у нас на шестом участке всадили четыреста двадцать девять. А что? Вы тоже считаете, что это невозможно?
Фома Егорович поворачивался направо и налево. Он дышал спиртом. Он подходил, и отходил, и возвращался назад. Он не мог устоять на месте. Он страшно шатался, почти падал.
— Нет, нет! Это не то. Это не там. Читайте телеграмму из Нью-Йорка.
Он растягивал на себе резиновые подтяжки. Он их крутил. Он ими щелкал.
— Читайте, товарищ, телеграмму из Америки. Вот эту, вот эту.
— Ах, опять крах! — разочарованно говорил спрошенный.
— Что написано? Что тут написано, прошу вас, прочтите громко.
— Да что ж написано? Ничего интересного. Ну — крах. Ну — в Чикаго. Ну-«Коммершиэл компани». Ну — пропали вклады. Ну — покончили с собой… Спокойной ночи. Надо спать. Извините. Скоро утро. Идите спать.
Фома Егорович стучал кулаками в номер Маргулиеса, В номере было темно. Никто не отзывался.
Фома Егорович вернулся к себе.
С механической тщательностью стал он уничтожать вокруг себя вещи.
Он начал с журнала.
Он рвал страницу за страницей и бросал на пол. Падали, крутясь, пароходы, пальмы, автомобили, коттеджи, костюмы, часы, ракеты, зонтики, трости, запонки, часы, папиросы, таблетки.
Крутясь, стлалась по полу и навсегда уходила под кровать золотистая шевелюра Мэгги, ее румяные овощи, ее булки, лимоны и ветчина, ее открытый для поцелуя рот, ее простенькое, недорогое, полосатое платье.
Когда ни одного листка, ни одной воображаемой вещи больше не осталось, Фома Егорович взялся за настоящие вещи.
Он ломал карандаши, плющил каблуками бритвенные принадлежности, бил рюмки и стаканы, рвал на тонкие полосы простыни, раздирал стулья и их обломками крушил зеркальный шкаф.
Вещи бежали от него, как филистимляне. Он их крушил ослиной челюстью стула.
Он разил своих врагов с такой лаконической меткостью и с такими длинными паузами, что шум, слышавшийся в его комнате, не производил впечатления эксцесса. Он не привлек ничьего внимания.
Пот лился по его горячему лицу. Голова кружилась. Он терял равновесие. Он падал. Ему было плохо, душно. Он выбил стекло и повалился на кровать.
Он положил голову на подушку и заплакал обильными, неудержимыми, ужасными слезами немолодого мужчины:
— Мои деньги… Мои деньги…
Он захлебывался слезами. Кукурузные украинские усы были совершенно мокры.
Его ноги лежали на полу.
Он хватался руками за никелевые прутья кровати. Кровать носилась по комнате, волокла его за собой, подымалась в воздух, летела, качалась, падала в пропасть.
LXVI
Мистеру Рай Рупу было страшно.
Мистер Рай Руп пошел в комнату Леонарда Дарлея.
— Леонард, вы не спите?
Дарлей спал, но он тотчас вскочил и сел на постели, большой, костлявый, в черной шелковой пижаме, до пояса закутанный в шотландский плед.
Рай Руп присел к нему на край кровати.
— Извините, Леонард. Я вас разбудил. Я забыл вас спросить…
Он поджал губы.
В конце концов он платит Леонарду Дарлею достаточно прилично, чтобы иметь право поговорить с ним немного ночью.
— Я забыл вас спросить, Леонард: что вы думаете по поводу этого краха в Чикаго?
Мистер Рай Руп тонко и лучезарно улыбнулся. Он сидел в светлой комнате и разговаривал с живым молодым человеком. Ему уже не было страшно.
Дарлей бесцеремонно зевнул и стал искать на стуле сигареты.
— Надеюсь, мистер Рай Руп, вас лично это несчастье не коснулось?
— О! Вы, кажется, обо мне не слишком хорошего мнения, Леонард! Не беспокойтесь, я держу свои деньги в надежных предприятиях.
Он кивнул головой в сторону окна:
— Я вкладываю свои деньги в постройку Вавилона. Это выгодно и совершенно безопасно.
Он намекал на то, что является одним из крупнейших акционеров строительного концерна, проектирующего этот завод.
— Таким образом, я помогаю строить Вавилон с тем, чтобы потом иметь удовольствие его взорвать… своими книгами. Не правда ли, Леонард, это парадоксально?
Рай Руп самодовольно пожал подбородок, мягкий и добродушный, как замшевый кошелек.
— В этом есть диалектика. Это совсем в духе нашего нового друга, товарища Налбандова. Не так ли,