Письма были длинные, страстные, сумбурные, со множеством сокращений, тире, многоточий, помарок, неправильных переносов и восклицательных знаков.
Они были вдоль и поперек полны прелестных описаний пейзажа, пассажиров, погоды, вагонных событий. Они были полны клятв, планов, сожалений, слез и поцелуев.
На каждой станции военный с ромбами бегал, толкаясь в толпе сезонников, опускать эти письма в ящик.
Через два часа после отъезда он уже был посвящен во все подробности Клавиной жизни. Он знал о невозможном, грубом муже, о страстно любимом Корнееве, о дочке, об Анапе. Не стесняясь больше посторонних, она плакала, не закрывая лица и не вытирая слез.
Он был искренне тронут, он чинил карандаши, предлагал марки и конверты, которых не хватало.
К вечеру весь вагон принимал самое горячее участие в ее судьбе.
Она была потрясающе откровенна. Это была героическая откровенность, граничащая с самобичеванием.
Ее утешали, развлекали.
Немцы завели для нее патефон. Она слушала лающие речитативы негритянского хора, тупые металлические аккорды банджо, бесстыдный стон гавайской гитары — все эти звуки и голоса из другого, таинственного мира.
Она смеялась сквозь слезы. Она хохотала, закусив губы, и, хохоча, рыдала. Она сердилась на себя и за смех и за слезы. Сначала она сердилась больше за смех. Потом — больше за слезы.
Тянулись сначала желтые насыпи, закиданные лопатами и рукавицами.
Жарко и душно мерцала степь, по которой только что пролетел буран.
В степи паслись стреноженные облака.
Стороной проплыла кочевая кибитка, точно брошенная в ковыль тюбетейка.
Крутился, крутился черный глянцевито-матовый диск патефона. Крутилась в центре диска собака перед рупором. Подпрыгивала мембрана. Таинственно и утробно разговаривала блестящая коленчатая труба.
Шел вечер.
Каждый километр возвращал ограбленной природе утраченные подробности.
Показались первые деревья.
Деревья!
Ах, как давно не видела Клава деревьев и как упоительны показались они ей! Неужели она столько времени могла выдержать без деревьев?
Сначала показалось одно, два дерева.
Маленькая разбросанная группа, золотисто освещенная заходящим солнцем.
Деревья брели, как новобранцы, отставшие от армии.
Потом деревья стали идти рассыпанной цепью взводов, рот.
Потом с песнями и свистом соловьев показались полки и дивизии.
Кудлатые армии победителей переходили горы. Они возвращались домой, покрытые семицветной славой радуги.
Тучи синей вороненой стали лежали в горах, как огнестрельное оружие.
Поезд бежал в сверкающем огненном дожде, в ярких папоротниках, в радуге, в свежести, в озоне.
В поезде зажглось электричество.
Мы движемся, как тень, с запада на восток.
Мы возвращаемся с востока на запад, как солнце.
Мы пересекаем Урал.
«Задержать темпы — это значит отстать. А отсталых бьют. Но мы не хотим оказаться битыми. Нет, не хотим! История старой России состояла, между прочим, в том, что ее непрерывно били за отсталость. Били монгольские ханы. Били турецкие беки. Били шведские феодалы. Били польско-литовские паны. Били англо-французские капиталисты. Били японские бароны.
Били все — за отсталость. За отсталость военную, за отсталость культурную, за отсталость государственную, за отсталость промышленную, за отсталость сельскохозяйственную. Били потому, что это было доходно и сходило безнаказанно…»
«Вот почему нельзя нам больше отставать…»
Нельзя! Нельзя! Нельзя!
Железнодорожная будка или шкаф трансформатора. Черное с красным. Брусок магнита, прилипший к скале, и узкоперая стрела уральской ели.
Черное с красным — цвет штурма, тревожная этикетка на ящике тротила.
Маленький ночник горит в душном купе. Маленький синий ночник, оттенка медуницы — с легкой розоватостью.
Рассвет.
Поезд пересекает Урал.
Справа налево в окнах, крутясь, пролетает обелиск «Азия — Европа».
Бессмысленный столб…
Я требую его снять!
Никогда больше не будем мы Азией.
Никогда, никогда, никогда!
На лужайках, среди гор, желтые цветы, пушистые, как утята.
Маленькая луна тает в зеленом небе тугой горошиной ландыша.
Клава кладет мокрое лицо в мокрый пучок ландышей.
Сквозь ландыш она смотрит в окно.
Ветки ландышей, потерявших масштаб, мелькают телеграфными столбами.
Дети продают на станциях ландыши. Всюду пахнет ландышами.
Рассвет до краев наполнен ледяной росой.
Терпкое, стеклянное щелканье булькает в глиняном горлышке ночи.
Соловьи звучат, звучат всю ночь до рассвета.
Они не боятся поезда.
Дорога ландышей и соловьев.
Уфа — Саратов.
Облака, элеваторы, заборы, мордовские сарафаны, водокачки, катерпиллеры, эшелоны, церкви, минареты, колхозы, сельсоветы.
И всюду, куда ни посмотришь, справа налево и слева направо, с запада на восток и с востока на запад, шагают по диагоналям развернутым строем передаточные столбы токов высокого напряжения.
Шестирукие и четырехногие, они чудовищно шагают, как марсиане, отбрасывая решетчатые тени на леса и горы, на рощи и реки, на соломенные крыши деревень… Никогда больше не будем мы Азией. Никогда, никогда, никогда!
(Глава первая)
Письмо автора этой хроники в г. Магнитогорск, Центральная гостиница, N 60, т. А. Смоляну, спецкору РОСТА.
Дорогой Саша!
Только что получил ваше письмо. Его переслали мне сюда из Москвы.
Спасибо за память. Вдвойне спасибо за внимание, с которым вы следите за хроникой.
За «нашей хроникой», сказал бы я.
Она подходит к концу.
Вы спрашиваете: где же первая глава?
Как раз я только что собрался ее писать.
Первая глава, по праву, принадлежит вам, мой дорогой друг и руководитель.
В капле дождя вы научили меня видеть сад.
Первая глава является посвящением вам. Я восстанавливаю традицию длинных посвящений. Но