— Куда? Трегубова, куда? — завопил парень, ловя парик.
Под рыжим париком оказалась черная щетинистая голова.
— Я тебе запрещаю!. В порядке групповой дисциплины… За срыв репетиции! Общественное наплевательство!.
Он заговорился, заврался.
Трегубова и Сметана вышли на улицу и проворно свернули за угол.
Тут был барак почты.
Лежало бревно.
Они сели. Он стал объяснять дело. Трегубова слушала со вниманием.
Понять было нетрудно, и она поняла все с двух слов.
Все же она старательно морщила маленький, круглый, открытый лобик.
Все было маленьким на ее широком, большом, простецком лице. Крошечный носик, крошечный подбородок, ротик, щечки. И все это тесно группировалось, как розовая кукольная посуда, возле небольших твердых голубых глаз, сильно навыкате. Так что со всех сторон вокруг оставались еще как бы широкие поля лица.
Она всегда была в состоянии крайнего возбуждения.
Только что она страшно волновалась на репетиции. Она обожала театр. С ее лица еще не сошел румянец игры.
Она репетировала роль бойкой деревенской девушки, приехавшей на новостройку и наводящей порядок в грязном, запущенном бараке. Это была санитарно-бытовая агитка.
Она носилась по сцене с мокрым веником, брызгала на пьяницу и лентяя, пела куплеты про клопов, танцевала. Ее глаза сверкали во все стороны отчаянно, лукаво и даже кокетливо.
Но это волнение быстро прошло и теперь уступило место волнению другому, сосредоточенному и деловому.
Сметана вытащил из кармана записную книжку. Тут был список беспартийных ребят бригады.
Она обхватила большими грубыми руками плечо Сметаны и, деловито дыша, читала глазами фамилии.
Они обсуждали производственные и бытовые качества каждого в отдельности и всех вместе.
Дело не шуточное.
Ошибиться было нельзя.
XV
Один за другим встали по списку, как на перекличке, перед Сметаной и Трегубовой беспартийные ребята бригады.
Их было четырнадцать. Четырнадцать молодых и разных.
Были среди них новички, совсем еще «серые» — всего месяц как завербованные из деревни.
Были «старики» — шестимесячники, проработавшие на строительстве зиму.
Были «средние» — с двухмесячным, трехмесячным производственным стажем.
Иные из них еще тосковали, томились, глядели назад. Иные понемногу привыкли, обтесались. Иные работали с азартом и страстью, забыв все на свете.
Но и те, что еще тосковали по дому, пели по ночам полевые деревенские песни, копили деньги и вещи, собирались назад; и те, для кого бригада уже становилась семьей; и те, кто, как легендарный поход, вспоминали теперь пережитую зиму, лютую уральскую зиму в степи с сорокаградусными буранами, с двадцатичетырехчасовой бессменной работой, кто, как бойцы, вспоминали прежние свои сражения, отмороженными пальцами гордились, как почетными ранами, и с каждой смены возвращались в барак, как со штурма, для кого строительство было — фронт, бригада — взвод, Ищенко — командир, барак — резерв, котлован — окоп, бетономешалка — гаубица, — все они — и те, и другие, и третьи — были товарищи, братья и сверстники.
Время летело сквозь них. Они менялись во времени, как в походе.
Новобранцы становились бойцами, бойцы — героями, герои — вожаками.
Сметана и Трегубова сидели, склонив головы над списком.
Между тем множество людей шло туда и назад по лесенке почты.
Почта — это тот же барак.
Визжала на блоке и хлопала фанерная, дочерна захватанная руками дверь. Вверх и вниз шли люди с письмами, посылками, газетами.
Они распечатывали письма на ходу. Читали их, остановившись где попало. Они сдирали с посылок холст, присев на землю у дощатой стены и упершись затылком в доски.
Мужик в кожухе стоял на четвереньках, припав бородатым лицом к сухой земле, будто клал земной поклон.
Почта битком набита. Негде марку приклеить.
Он положил перед собой на землю письмо и прилизывал марку почти лежа.
Шли костромские, степенные, с тонко раздутыми ноздрями, шли казанские татары, шли кавказцы: грузины, чеченцы; шли башкиры, шли немцы, москвичи, питерцы в пиджаках и косоворотках, шли украинцы, евреи, белорусы…
В полугрузовичок-двухтонку кидали пачки писем. Торопились к почтовому поезду.
Пачки летели одна за другой. Иногда лопался шпагат. Письма разлетались. Их сгребали в кучу, грузили навалом.
Десятки тысяч писем.
Десятки тысяч кривых лиловых адресов рябили в глазах корявыми своими прописями, ошибками, путаницей районов, областей, сельсоветов, колхозов, городов, почтовых отделений, полустанков, имен, прозвищ, фамилий…
Серые самодельные, в синюю и красную клетку, белые, графленные в линейку, косые, из газетной бумаги, коричневые, грубо залепленные мякишем — сыпались конверты в полугрузовичок.
Нефедов давно стоял возле Сметаны и Трегубовой.
Прямо со второго строительного участка, из вагона «Комсомольской правды», он побежал в барак за Сметаной. По дороге встретил Ищенко. Бригадир навел его на след.
Нефедов стоял тихий и долговязый, обхватив рукой телефонный столб. Тень его падала на список.
Он слушал Сметану и смотрел на летящие в грузовичок письма.
Они все сыпались, сыпались.
И ему представилось, как они поедут, зарябят эти письма по всему Союзу.
Блуждают, возвращаются, едут, не находят и едут дальше, мелькая, морося мелкой метелью, ползут по проводам. А провода играют, как фортепьяно, — звонко и сильно гремят, гремят — будто по туго настроенной проволоке бегут подкованные подборы.
Бегут, бегут, а потом остановятся как вкопанные — стоп! Да вдруг все вместе как ударят в струны! И снова разбегутся в разные стороны — кто куда, и звенят и гремят изо всех сил, как по наковальне, аккорды Гуно коваными кусками марша из «Фауста».
Столб гудит изнутри, из самой своей древесной сердцевины.
Нефедов гладил ладонью его лобастую округлость, звенящую, как спелый арбуз.
От этого звона ладонь покалывало, щекотало, будто в ладони роились мурашки, подымались вверх по руке, морили плечо.
Голова легонько кружилась и, кружась, шумела.
Крепко любил Нефедов музыку — заслушался.
Очнулся. Поправил очки. Жестяная дырчатая оправа блеснула на белом солнце, как терка.
Он наклонился, осторожно взял Трегубову и Сметану за головы и тихонько стукнул их.