свечками небольшие букеты из изогнутых ветвей подрезанных полиантовых, плетистых, миниатюрных и почвопокровных роз. Букеты я тоже люблю сообразных размеров — с курицу, чтоб вам дать сельскохозяйственную идею, люблю монохромные — в этом есть юмор, в подборе цвета один за другим по четверти тона, в выбрасывании совсем похожих, но неуловимой нотой стремящихся в совсем другой цветовой ряд. Люблю и полихромность — надо ли говорить, что подкладываю к цветку цветочек, будто слово к слову подбираю, — и смеюсь от точных рифм. Ай да Азя, ай да сукина дочь!

АЛЕКСАНДРИНА: Я — Александра Фризенгоф, баронесса, мать герцогини. Незаконной герцогини, непризнанной, законной жены, происхождение матери которой, баронессы Фризенгоф, посчиталось неподходящим для герцогского дома. Дочь выходила замуж, когда мне было уж под семьдесят, мы не были близки и прежде, к замужеству дочери я дала ей в приданое темную родословную, мои рваные перчатки на первых балах — их никто не считал, немецкие принцессы победней меня бывали — и дедушку-крепостного. Вот вам и Полотняные заводы, и екатерининские фавориты. Дочь бесилась от этих преданий. Откуда она и знала-то их, она никогда не позволяла мне ничего вспоминать. Ничего моего личного, будто ее в пробирке вывели. Она не могла заполнить в своем сознании пропасть между своим герцогством, которое она носила в себе всегда, как все своею судьбой полны с рожденья, и той случайностью, чуждостью, которой являлись мы, ее родители.

Я женщина с прошлым, славянской темной истории, с сорока годами прожитыми в чужих, с убитыми мужьями, домах, с сестрой — женой убийцы брата. Так ведь написал Пушкин? Как предусмотрел, спрессовал родство и свойство — даже не реальные, а еще только по сговору: Татьяне-то Лариной разве брат был Ленский? Пушкин заклинал: почитай за брата, береги. Милая Таня преступила, не подумала, не пожалела, знать не захотела, писала свои поэтичные письма и соблюдала закон для себя, а юного поэта и немолодого по тогдашним меркам Пушкина — а всего-то тридцать семь годов да дети малые — Лета поглотила, не замедлив своих медленных вод. А кого забыли, кого не забыли — это дело пятое, Пушкина нет и нет с нами. Вот я жила в таком доме. Сестра Катя умчалась с Жоржем во Францию — в разгар жестокой зимы к ранней весне европейского юга, обезумевшая от счастья. Что бы ни случилось в России — с Россиею, раз в ней погиб Пушкин — с нею, с Катей, был Жорж. Когда я думала о ее счастии — ее состояние было счастьем, — я тоже с трудом могла понять, как можно ей было помнить хоть что-то еще, кроме себя и его, Жоржа. Даже просто глядя на них, кружило голову от сознания, что такие мечтания могут сбываться, такие браки — совершаться. Пушкин там стоял между или не Пушкин — это совсем было не важно.

Такая была у меня семья — последнее воспоминание о днях, когда моя семья была вместе. Герцогский дом Ольденбург такими происшествиями вовсе не интересовался, хлопотными историями и здесь было набито каждое семейство, Пушкина там никто не знал. Наталье — боялась ли я Наташу, хотела ли ее задобрить, называя дочь ее именем? — не хватало еще услышать историю про цепочку от моего крестика, которую нашли в постели у Пушкина и которую он перед смертью мне вернул, — мне все равно, если эта история и переживет два века, такая фамильная драгоценность переполнила бы ее чашу терпения.

Наталья по-русски не знала ни слова. В доме у нас русских книг не было. Я знала Пушкина с юности наизусть.

Пушкин был русский. Он никогда не был за границей. За границей останется почти весь его род, его дети, почти не знавшие его. Я, самая близкая из живущих, из помнящих его, живу совсем не в России, в местах, которых его взгляд никогда не касался и ощущение, что я еще жива — я очень стара — порхает между самой моей живой, плотной частью жизни и тем функционированием, которое четко отстукивает свои минуты уже столько лет здесь, в Словакии.

Я очень интересна. Чтобы понять, что у меня есть тайна, надо что-то обо мне знать.

Обо мне ничего не известно. Я худа, высока, длинноноса, я весьма образованна для женщины этих широт и выказываю необыкновенную восприимчивость к любым умственным вещам, я много езжу верхом и буду похоронена на горе. Я хорошо и строго одета, с русским желанием хоть чуть-чуть, но удивить зрителя своим нарядом. У меня один ребенок, поздно рожденный. Я владетельная персона. Я представляю собой элегантную фигуру, которой никогда не стала Катя и никогда не могла бы стать Наташа. Наташе некогда было о себе думать и выстраивать себя, и Пушкин расшевелил в ней эту человечинку, радость жизни не только публичной, но и совсем, совсем приватной, что она не хотела бы тешить собою толпу. Я же могу позволить себе быть ходячей литературной иллюстрацией — потому что этого никто не видит, никто не может этим пользоваться, это только я такая сама для себя. Появись я такой в России сейчас — они дали спокойно умереть непублично жившей Таше, — а на меня накинулись бы. Как на лакомый кусочек, который нюхал Пушкин.

МАСКА: Любила одного, убили другого. Убивший исчезает из жизни безвозвратнее, чем убитый.

МАСКА: Толстой мечтал о славе, ему виделось славное семейство: мать и дочь, обе Натальи, одна подращивает другую, ревнует ее к успехам, выдает — и купается в славе. Честолюбие Толстого было целомудренное, юношеское, идеальное. Наталья Николавна была жива в жениховский возраст графа Льва Николаевича, русские литераторы доходили до такого экстаза, чтоб и на любовницах оставленных жениться, Толстой же был важный барин — он просто помечтал о такой для себя жене, которая своим чадолюбием выпестует ему дивную, легкую, безупречно женственную и отрешенную дочку, годную только на то, чтоб полюбоваться ею до шестнадцати лет и выпустить из рук — к какому-то жаркому, молодому, славного поприща господину. Дочки его с трудом бог знает за кого выходили, сыновья добродетельных супружеств не учреждали, жен искали с озорством, азартом, оригинальностью. Толстой только-только женился — и сел писать «Войну и мир», еще не видя в своем доме, как мать любит дочь осторожно, строго, как готовит ее к перебору женихов, ахая про себя, как могла грубая калужская барыня вырастить невесту Пушкину, забывшему о хорошем бы деле — жениться на доброй и веселой, с радостной страстью отдавшейся, предъявляющей свои требования, хитрящей со светскими законодателями, работающей все на него, на Пушкина. Толстому Пушкин был в зятья не нужен, но две Натальи украшали ему начало века.

ХОР ДЕВУШЕК:

Ворон к ворону летит, Ворон ворону кричит: Ворон, где б нам отобедать, Как бы нам про то проведать? Ворон ворону в ответ: Знаю, будет нам обед. В чистом поле под ракитой Богатырь лежит убитый. Кем убит и отчего — Знает сокол лишь его, Да кобылка вороная, Да хозяйка молодая. Сокол в рощу улетел, На кобылку недруг сел. А хозяйка ждет милого, Не убитого, живого.

МАСКА: Пушкин мешался и суетился в его жизни. За что бы он (Пушкин — Дантеса) тогда его убил?

АНСАМБЛЬ МУЖСКИХ МАСОК: Господь создал все живое, строго поделив на два пола, и тем важнее

Вы читаете Пушкин: Ревность
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×