тюльпанов. Даша первой прерывает молчание:
— Вот я против того, чтобы жить вместе, но вчера он уехал, и стало так пусто! Я позвонила, и он сказал, что любит… И о Гале: 'Я боялся, что мы ее потеряем…' Понимаешь, 'мы'… Это счастье, Света! А если бы он был мужем, он бы никуда не уехал, невозможно было бы о нем соскучиться, стать счастливой от слова 'мы'. Мне хочется сберечь все это!
— До поры до времени — да, сбережешь, но в конце концов вы расстанетесь, вот увидишь. А в браке он будет с тобой всегда. Помнишь рассказ 'Когда боги смеются'? Не искушай судьбу, Даша.
— Но если уйдет любовь, то зачем мне все это? На старость? Болезнь? На черные дни?
— Ты рассуждаешь как двадцатилетняя. Сколько тебе лет, скажи?
Летний ветер летит в окно, шевелит легкие занавески. Только что позвонил с трассы Андрей: 'Ты еще не спишь? Я соскучился, Данечка'. В соседней комнате уже погасила свет мама, далеко-далеко, на Соколиной горе, видит сны, восстанавливаясь после тяжелой болезни, Галя.
Тихо в доме, тихо на улице, замолчало у соседа радио. Даша лежит, закрыв глаза, и повторяет слова Андрея: 'Я соскучился, Данечка'. Ну что ж, пусть будет так, как захочет он. Сколько лет она все решала сама — за себя, за маму, за Галю. За них двоих пусть решит Андрей, а она постарается скрыть от него страх перед браком. Даша усмехается в темноте: здорово постаралась жизнь, если невзлюбила брак женщина — извечная его хранительница и опора, если она устала, изверилась. Теперь надежда вся на любовь. На ней одной из последних сил держится перегруженный железом мир, раздираемый враждой, невежеством, эгоизмом и страхом. Пусть она сотворит чудо…
Сказка Андерсена
Памяти О. О. Маркова,
актера Куйбышевского театра
Пароход уходил по темной воде все дальше от города, стараясь, чтобы как можно тише стучало его гулкое сердце. Там, на берегу, бухали зенитки, взлетали и лопались красные, как кровь, ракеты. А он шел упрямо и молча, при потушенных огнях и задраенных иллюминаторах, увозя с собой хмурых женщин с тревожными глазами и перепуганных ребятишек, которым велено было не бегать и не шуметь, а сидеть тихо. И они сидели, прижимая к груди тряпичных кукол с болтающимися большими ногами и коробки с солдатиками, и смотрели на город, которого не было видно.
Он отправлял их от себя подальше — туда, где не стреляют. Теплое летнее небо сияло луной. Это было плохо для парохода, и потому никто ею не любовался. Взрослые враждебно косились на предательскую серебряную дорожку, а малыши закрыли глаза и уснули, устав от суматошного дня, убаюканные дрожанием палубы, запахом воды, свежестью и прохладой. Широкие лопасти, шлепая по воде, перемалывали дорожку, поспешно уничтожая ее, луна рассыпалась светлыми брызгами, а потом, успокоившись, снова ложилась на воду — там, далеко, за кормой парохода.
Аленка успела сунуть котенка за пазуху — в шуме и суете, когда потерявшая голову мать бросалась то к шкафу, то к вешалке, то к дивану. Разрешалось взять два чемодана и узел, и она связывала узлом ватное одеяло, упрятав в него хрустальную вазу — самое ценное, что было в доме, — стягивала ремни, прикрепляя к чемодану подушку. Вечером в дом ворвался отец — отпустили на полчаса, — вышвырнул из одеяла вазу — мать только руками всплеснула, — наступил на мамину любимую шляпку, сунул в узел тушенку, галеты и сгущенное молоко.
— Петя, — застонала мать, — да что ж ты все отдаешь? А сам-то, Петя?
Жалкая, потерянная, худенькая, как подросток, она вжалась в его широкую грудь, вцепилась белыми пальцами в просоленную гимнастерку и забормотала что-то невнятное. Он гладил ее волосы, прижимался к ним колючей щекой, а потом закрыл измученные глаза и покачал головой, будто не понимая чего-то.
Аленка стояла, держась за Ирину руку, котенок мурлыкал, укрытый на ее груди, и ей не было страшно, потому что она спасала Мурзика. Было, правда, очень жарко в толстом, на ватине пальто, но Аленка с Ирой терпели, потому что знали, что нужно побольше увезти с собой в какой-то город, который взрослые называли новым словом военных времен — тыл. Котенок сладко мурлыкал и пел, а иногда, проснувшись, карябался и мяукал, стараясь выбраться на свободу. Тогда Аленка приоткрывала пальто и давала ему подышать, а Ира загораживала сестренку собой и толкала ногой чемодан, создавая шумовую завесу.
На берегу у шатких мостков, по которым надо было забраться на пароход, отец поднял Аленку на руки, прижал к себе, и она шепнула:
— Тихо, папка, не раздави Мурзика…
Она расстегнула верхнюю пуговицу пальто и тихонько показала котенка: она знала, что отец не выдаст. Отец как-то странно всхлипнул — не то заплакал, не то засмеялся, — сжал Аленку напряженными жесткими руками.
— Берегите мать, слышишь?
Он хотел сказать что-то еще, но вокруг все задвигались, зашумели, отец быстро поставил Аленку на землю, обнял и поцеловал Иру и подтолкнул их обеих к мосткам, к женщинам в ватниках, коротких юбках и сапогах.
Это были немолодые уже горожанки — нервные, слабые и худые. Г ода два назад они и представить бы не смогли такую вот обувь на своих ногах или такие ватники. Но теперь они стояли в этих тяжелых кирзовых сапогах, широко и крепко расставив ноги, покачиваясь на скользких мостках, и передавали детей друг другу, не чувствуя тяжести, не простужаясь и за себя не боясь. Мостки качались, скрипели, были мокрыми от брызг и от высокой волны, чьи-то руки больно подхватили Аленку под мышки — 'не смотри вниз, вниз, говорю, не смотри', — передали в другие, такие же сильные руки и поставили наконец на палубу. Она испугалась, что потеряет маму, и потому изо всех сил смотрела на нее в сгущавшихся сумерках. И мама не потерялась. Вместе с другими взрослыми она поднялась на пароход, и он поскорее отплыл от опасного берега, увозя людей из родного дома, может быть, навсегда.
Всю ночь Аленка спала, прижавшись к надежному телу парохода. В нутре его что-то тикало и урчало, вздыхало и хлюпало, и было мирно и хорошо от этого урчания, хлюпанья и постукивания. Утром она проснулась от резких криков птиц и пахнущей рекой прохлады. Она зашевелилась под маминым пальто, отодвинула Иру, навалившуюся на нее во сне, и стала тихо звать Мурзика, потому что он делся куда-то.
Прямо перед ней вместе с солнцем просыпалась Волга, пароход, уже не скрываясь, ни от кого не таясь, резал гладкую розовую волну, слева на палубе спала, положив голову на узел, мама, и на том же узле, рядом с ее головой, вздымался и опадал пушистый комочек — вывезенный контрабандой из грохота и огня котенок по имени Мурзик.
Ирка была ужасная вредина: ну что ей стоило дать портфель? Ведь только донести до школы! Тревога поднимала Аленку чуть свет, она торопливо одевалась ('Да спи ты, дурочка', — говорила мама) и терпеливо ждала, когда встанет Ира.
— Доченька, пора в школу…
Ира что-то бормотала, не открывая глаз, а Аленка уже бежала в кухню: занимать очередь на умывание. Соседей было много — двенадцать дверей в коридоре, длинном и узком, заставленном ларями и ящиками, раковин же всего две, как и уборных. Так что по утрам было сложно, и Аленка служила сестре