Человек счастлив тогда, когда его ждут. Когда без него одного – безлюден весь этот большой мир с морозами, пустынями, степными ветрами, звездами, океанами... Когда ему есть куда возвращаться.
А мне возвращаться было некуда. И не к кому. Она ушла зимой. Я ждал ее, звонил, а когда она все-таки пришла за чем-то оставленным, спросил: «Мы поссорились или расстались?» Она ответила: «Мы расстались». И все кончилось. Странный я человек: никогда не готов к расставанию. Или – к нему никто и никогда не готов?
Смотреть на зимнюю московскую слякоть и ждать слякоти весенней мне было невмоготу. И я уехал на Саратону. Солнца здесь куда больше, чем в России. Вдоволь. А счастья?
Саратона – остров. С одноименным городом на побережье, который местные жители пышно именуют столицей, с пляжами вдоль всех трех берегов, кроме западного, обрывистого и крутого, со множеством больших и малых особняков, как принадлежащих грандам мировой элиты, так и сдающихся внаем, с вечнозелеными кустарниками, пальмами и всегда теплым в этих местах океаном.
Мы, четверо спасателей, работающих на обширном участке пляжа, принадлежащего со всеми кафе, шале, бунгало, каруселями и маленьким городком аттракционов в лесопарке отелю «Саратона», самому дорогому из дорогих и престижному из престижнейших, не уступающему знаменитому лондонскому «Королю Георгу», жили чуть в стороне от Саратоны, на высоком обрыве над простором океана, к которому сбегала бог весть сколько веков назад вырубленная в скале тропка, увитая зарослями жимолости, жасмина и дикой розы.
Я, Олег Дронов, Фред Вернер, Элизабет Кински и Диего Гонзалес разместились в четырех трейлерах, расположенных четырехугольником; пятый, хозяйственный, располагался чуть в стороне. Естественно, имелись все удобства и даже душ горячий у каждого – Европа все-таки, хотя вокруг и Атлантика. Есть у нас и общая терраса, увитая дикими розами, виноградом, укрытая сверху рыбацкой сетью; широкий деревянный стол, керамические светильники, свечи, большие, врытые в землю амфоры, в которых пламенеют цветы... Жить можно.
Диего был здесь старожилом: почти пять лет. Остальные подтянулись кто прошлой зимой, кто нынешней весной. Спрашивать друг у друга, почему каждый из нас здесь, считается бестактным. Потому мы друг у друга ничего и не спрашиваем. Каждый рассказывает о своей прошлой жизни только то, что считает нужным.
Просто все мы прежнюю жизнь уже завершили, а к новой не прибились... Еще не прибились или уже? Бог знает. Или – мы просто ждем? Чего? Никто не скажет. Так уж устроены люди: каждый полагает, что в жизни его все сложилось бы иначе, если бы... А вот это «если» каждый тоже выдумывает себе сам.
Навстречу мне шагал Фрэнк Брайт – пляжный служитель при каруселях и комнате смеха. С виду был он тщедушен, не жилист и не силен; пожалуй, он вызывал бы сочувствие, если бы не его всегдашняя язвительность, порою остроумная, но часто – злая. Злится ему было от чего: именно про таких индивидуумов сказал некогда Франсиско Гойя: «Есть люди, у которых самая непристойная часть тела – это лицо». Лицо Фрэнка Брайта было сморщено, как засохшая груша: обширный ожог рубцевался как попало, да еще и шрам с левой стороны кривил рот, оставляя его полуоткрытым в постоянной ухмылке; да еще и два неровных передних зуба... Все это делало Фрэнка похожим на мультяшного персонажа.
– Привет, Дрон.
– Привет, Фрэнк. Что поздно сегодня?
– Да парочка влюбленных на карусели закружилась. Потом дали хорошие чаевые, попросили запустить их в «лабиринт». А мне что? Любой каприз за ваши деньги. Уж они там порезвились, я вам доложу, как тысяча мартовских котов. И – кошек, разумеется.
«Лабиринтом» называлась еще одна комната, полная косо поставленных зеркал – любой дробился в них в десятках, сотнях, тысячах отражений, теряясь в этом Зазеркалье и повторяясь в нем бесконечно...
– Комната смеха сегодня тоже не пустовала?
– Не-а.
Меня и самого всегда интересовало, зачем люди идут туда – чтобы увидеть свое возможное уродство? Или – вздохнуть с облегчением, дойдя до последнего, правильного стекла?.. Я спросил это у Фрэнка, и он ответил, сморщив в усмешке кукольное личико:
– Люди очень любят себя, и они любят себя всякими! А зеркало... Что зеркало? Только стекло. – Подумал, добавил грустно: – Оно не выявляет уродства, но и не скрывает его. Да, люди обожают себя. О- божают! Делают из себя божков! Идолов! Кумиров! И – поклоняются себе самим и – больше никому. Таков мир.
Мы распрощались с Фрэнком, как разминулись. А мне подумалось вдруг: а что, если этот невеселый паяц прав? И мир действительно таков? И как тогда жить дальше всем нам?
Для себя я точно знаю одно: если ты не ведаешь, что тебе делать или как жить, – просто иди. Лучше – вперед и вверх. Вот только не нужно ничего преодолевать. Просто иди, смотри по сторонам и увидишь, как хороша жизнь. Она хороша летом, когда луг пахнет медом, а бор – хвоей... Она хороша зимой, когда снежок поскрипывает под ногами или когда лепит мокрый снег вперемежку с дождем, – ты идешь, вдыхая морозный или сырой воздух, и каждая клеточка твоего тела пульсирует радостью движения... Иди!
Глава 3
В тот вечер я поднимался от моря по кромке шоссе, все ускоряя шаг. Лицо мягко ласкал вечерний бриз, и жизнь в этом тихом бархатном раю в который уже раз показалась если и не счастливой, то сносной.
Машин было мало. Они обгоняли меня, обдавая жаром. Некоторые пассажиры оглядывались: пешеход был здесь в диковину. Я шагал по левой стороне навстречу движению. Ветер быстро смывал с перегревшегося асфальта запах гари; тело разогрелось движением, и я даже пожалел, что не остался поплавать. Потом решил: спущусь к океану от дома и два-три километра одолею. Вода сейчас сказочная.
Дом. Так уж устроены люди, что стараются назвать домом любое жилище, в котором задержались хоть на какое-то время. И хотя все мы умом понимаем, что тесное обиталище на теплой, но чужой земле домом от того не становится, а все же... Жить легче, если считать именно так.
Свет фар ослепил. Не смиряя шага, я подал влево, но вдруг понял – автомобиль летит прямо на меня. В последнюю секунду успел соскочить к самой кромке шоссе, автомобиль пронесся в каком-то миллиметре, засыпав вывернутым тяжелыми протекторами крупным щебнем. Один камень острым краем раскроил скулу.
Я чуть поплыл от удара, наклонился, опершись о колени и мотая головой, пытаясь унять выброшенную в кровь дикую дозу адреналина. Сердце колотилось бешено; энергия требовала немедленного выхода.
А машину занесло; она неловко заюзовала по обочине, притормозила, бешено вращая колесами и пытаясь выбраться на шоссе... Как оказался в моей руке камень, я и сам понять не смог; но треск раскрошенного заднего стекла был мне приятен.
Автомобиль застыл, две передние дверцы распахнулись одновременно, и на меня с обеих сторон понеслись тяжеловатой трусцой раскормленные атлеты. Ясный месяц, наши: кто еще станет куражиться в субтропиках развлекухой черемушкинского разбора?
Водитель добежал до меня первым, успел хрипло высказаться на предмет всякой саратонской швали и – замолк: я легко ушел под летящий в голову кулак и с маху ударил мужчину в порченную алкоголем печень. Тот словно споткнулся, рухнул на колени и уткнулся лицом в щебенку.
Второй казался непробиваемым. Дважды уклонившись от его ударов, я основательно вломил ему по корпусу, но он только екнул, глотнул воздуха и провел столь скорый удар, что я едва ушел уклоном! На секунду я встретился с ним взглядом и чуть не опустил руки: в глазах моего противника тлела злая усмешка, словно... Словно он решил просто поиграться со мной, как кот с мышонком, чтобы потом сожрать, аппетитно похрустывая размалываемыми крепкими челюстями косточками...
Новый удар был болезнен – парень въехал мне в скулу, уже рассеченную камнем, улыбка скривила его губы, а взгляд стал презрительно-жалеющим... Или это ночная Саратона играла огнями праздника в его расширенных зрачках?