каждое утро к ней приходила из города девушка и готовила завтрак и обед.
Дели часами сидела у большого окна, смотрела на реку и думала. Она перебирала в памяти всю жизнь Гордона, вспоминала, как он, светловолосый малыш, боялся плавать, как он дрался с Бренни, как, сидя по утрам на палубе, учился читать и писать. Когда же она упустила его? Почему он не нашел себя? В конце концов война показалась ему решением всех проблем, и он бросил в нее свою жизнь, как если бы просто выпрыгнул из окна. Гордон почти не участвовал в боях, он чуть ли не сразу попал в лагерь и там погиб.
Вскоре стали появляться публикации, полные ужасающих подробностей, сначала о Белсене и Аушвице, затем о строительстве железной дороги Бурма-Сиям и японских лагерях военнопленных, куда не доходили посылки Красного Креста, где людям давали лишь горстку вареного риса и выгоняли на работу, хотя у многих ноги были до кости изъедены тропическими язвами. Читая обвинительные приговоры, Дели содрогалась от ужаса, представляя себе те страдания, которые перенес Гордон, ощущая его боль при виде страданий других. Впервые в жизни она не могла уснуть без снотворного.
Дели хотелось бы снова плыть на «Филадельфии», движение всегда ее успокаивало, но Бренни заключил контракт с Управлением инженерных работ, и сейчас «Филадельфия» участвовала в углублении и очистке шлюзов в районе Помпуты и Веллингтона. В команде были только мужчины и единственное, на что она могла рассчитывать – на работу кухарки. Нет, лучше ей остаться дома, и, слава Богу, у ее дверей течет река и она может чувствовать ее движение.
Крутая излучина мешала видеть плотину с того места, где она жила, но Дели слышала пыхтение парома, ходившего от пристани в Гулуа до Хиндмарша и обратно.
На берегу у самой воды гнила брошенная баржа, а дальше лежала в грязи старая «Кэделл», опасно накренившись в глубину реки. Торчали, застывшие в мертвой неподвижности, спицы ее штурвала, потому что крыша рулевой рубки разрушилась, но еще сохранилось имя, напоминающее о первом смельчаке- капитане «Леди Августы».
Дальше по течению ближе к городу, был поставлен на мель «Капитан Стёрт», в его трюм насыпали цемент, чтобы судно не могло сдвинуться с места. Внушительных размеров кормовое колесо давно не работало; пароход стал диковинкой, анахронизмом, туристы приезжали сюда на экскурсию и платили деньги, чтобы переночевать на нем и почувствовать аромат старины.
Идя по тропинке между стенами камыша, который с каждым годом становился все выше и выше, Дели внимательно смотрела по обочинам, так как в низине водились змеи. Неподалеку была небольшая полоска серого песка, еще не заросшего камышом, где она купалась по утрам.
Выйдя к реке, Дели посмотрела в сторону озер, потом обернулась и взглянула на свой маленький домик, прилепившийся к берегу старого русла Муррея, у нее перехватило дыхание: около дома, прислонившись к калитке, стоял худой человек в шортах цвета хаки, с загорелыми ногами, испещренными шрамами, и в старой форменной шляпе с широкими полями, сдвинутой на затылок. Дели заметила, что под мышкой он держал кожаную папку. Она, задыхаясь, изо всех сил заспешила обратно.
– Здравствуйте… миссис Эдвардс, я не ошибся? – сказал мужчина нараспев, как говорят жители Квинсленда. Меня зовут Бернс, Мик Бернс.
– Да, да, пожалуйста, входите. – У нее срывался голос и дрожали руки, когда она открывала шпингалет на калитке.
– Вы ведь знали Гордона, да?
– Я был с ним в Шанги; он парень, каких мало, – ответил гость.
Они вошли в дом. Дели засуетилась. Роняя спички, расплескивая дрожащими руками спитой чай, она пыталась разжечь керосиновую плиту, чтобы поставить чайник.
– Давайте сначала я расскажу, а потом мы попьем чаю, – предложил гость. Это был худой, жилистый человек, судя по его лицу, много повидавший, но еще молодой. Чем-то он напомнил ей Гарри Мелвилла, хотя у него был немного кривоватый, костистый с горбинкой нос, что придавало его длинному лицу выражение насмешливости.
– Я видел, как он умирал, – спокойно сказал Бернс. – Держался, что надо. Нас всех выстроили, чтобы смотреть. Япошки гордились, как умеют рубить мечом; все было быстро и чисто.
Дели кусала губы и смотрела в окно.
– Перед тем, как… уйти, он попросил меня сохранить и постараться вынести кой-какие бумаги. Вынести я тогда не смог, но спрятал, вот – смотрите. Знаете, он много рисовал – и карандашом, и красками…
Не веря своим глазам, Дели брала в руки обрывки бумаги, кусочки старого картона, использованные конверты; Гордон рисовал даже на дощечках. Это были только наброски, но полные жизни и чувства: вот бредет мужчина, поддерживая своего товарища – два живых скелета с ужасными выболевшими дырами на ногах; вот умирающий человек на носилках; угол больницы: портрет коменданта лагеря – маленького, высокомерного существа.
– Капитан получил тогда затрещину, хотя этот сукин сын сам приказал нарисовать его. Видно, не хорош показался, – рассказывал Мик Бернс.
Среди рисунков Дели нашла и свою фотографию, на обратной стороне ее был изображен лагерь.
– А ведь хорошо нарисовано! – сказала Дели. – Где же он брал краски?
– Вы не поверите. Мял табак для зеленой, брал белую глину, древесный уголь, охру из земли и все такое. Он был большой выдумщик, старина Гордон. Его рисунки забавляли ребят, иногда они просили его перед смертью сделать их портреты. Мы вообще-то офицеров там видели редко – многим из них лишь бы сачкануть, а на солдат им плевать. Но капитан Эдвардс никогда не заносился, с офицерами его редко видели. Он был одним из нас. Мы все его любили. Но этот звереныш, комендант, на дух его не выносил, потому что капитан никогда ему сапоги не лизал. Это у них сразу началось.
Сквозь слезы, застилающие глаза, Дели смотрела на груду карандашных набросков и цветных рисунков. С новой силой она почувствовала, что такое война. И оказывается, у Гордона в самом деле был талант – если бы он только развил его! А может это ее вина, что, увлекшись своими картинами, она не помогла ему реализоваться?
Горько обвиняя себя, Дели решила хоть чем-то загладить свою вину перед сыном. Она напишет серию картин, по этим маленьким эскизам – цвет и форма в них были заданы, они будут говорить от имени Гордона и его товарищей – свидетельство мертвых, осуждающих войну.