себя под дождь земля. Не дразня первыми одинокими каплями, зашумело, потекло разом.
Согнувшись под тяжестью струи, задымился Макарыч, набежавшей следом упругой волной накрыло его.
Сразу окатило и Фаворита. Загромыхал, наполнился мелкими брызгами, паром, свежестью кузов. Смачивалась, опадала солома, попона, затвердев, тесно обтянула Фавориту бока.
Дождь лил долго и щедро. Сначала теплая, приятная влага сочилась по шее, по груди и ногам, а под конец Фаворита охватило холодное, мокрое оцепенение. Его уже не трясло, не дергало, самосвал мягко скользил и проваливался.
Еще клубилось небо, мертвенно-бледно вспыхивала водяная пыль, косо летящая по ветру; гром ударял в землю, раскатисто обходил далекие поля.
Фаворит давно не попадал в грозу, сейчас, не пугаясь, слушал, впитывал ее загадочную, обворожительную мощь. И ему передалось волнение неба, расшевелило влажно занемевшее тело, кровь, разыгравшись, горячо дошла до копыт. Тесно стало в кузове, в прелой соломе, и Фаворита, налившегося упругой силой, потянуло на простор, на напитанную дождем траву.
Небо не шумело, не лило больше. Чистый, мягкий звон сошел сверху, радостно, благодарно отозвалась земля — всеми голосами, обновленным, умытым своим ликом.
Как никогда, сильно, страстно любил эту родную землю Фаворит. Впрочем, лето он любил всегда. Еще зимой возникало в нем смутное томление — он ждал весну, которая сменится красным летом. Вот с такими быстрыми, окатными дождями, до звонкости ясными рассветами. Однако не сладким пышным пирогом оно снилось ему. Он знал его, как работу — от тренинга к тренингу, от скачки до скачки, и только между ними кажущиеся мгновением свидания с лесами, ручьями, травой. И все-таки не жаловался и ждал лета, счастливо следя за каждой весточкой о нем — вот прострелились листья, пролетели первые стаи птиц, ровно зажурчал усмирившийся после паводка ручей.
До донышка исчерпав себя, день ушел, и, спеша захоронить содеянное им, надвигались сумерки, замерцавшие первыми слабыми звездами.
Старательно трудился самосвал, тревожа колесами зеркально застывшие лужи, вез свой груз в стынущую даль.
В тихом, по-вечернему раздумчивом согласии ехали Грахов и Леха. Предчувствие ночи начинало постепенно глушить дневное, и оба утомленно расслабились. Леха почти лежал на баранке, глаза его устало и дремотно шарили по сумеркам, разбавленным светом подфарников.
Душное тепло убаюкивало, валило набок Грахова. Его пушисто, сладко обволакивала темень, и приснилось: скачет на белом коне, играет хлыстом, бьет по взмыленным бокам — хочет догнать быстрый, ускользающий поезд. В окошке вагона лицо, знакомое и уже отчужденное, неясное…
Он проснулся, удивляясь, заново просмотрел сон, будто прокрутил кинопленку. И снова в зыбком печальном тумане, не прояснившись, не давая разглядеть отдельные черты, утонуло лицо. И плыла на ветровое стекло, забрызганное мертвыми бабочками, густая ночь. Она не торопила мыслей, откладывая их на завтра.
Расшевелился Леха, провел ладонью по замигавшей красной лампочке.
— Вот те на, — проговорил он. — Вода вся выкипела.
Струйка пара бежала по капоту, мохнато разлеталась легкими, призрачными клочьями.
— Ничего, залью где-нибудь, — сказал Леха. — Скоро уж конец. Бетонка скоро. Мигом доедем. Ох и спать буду!..
Долго еще ехали по галечной, бодро постреливающей дороге. Объятая сном земля, заслышав шум машины, провожала ее пугливыми голосами и не успокаивалась сразу.
Фаворит ловил птичьи вскрики, шелест крыльев: пробивались сквозь близкие звуки, отчетливо различались перепелиные удары. Иногда вспыхивали, желто горели в лучах фар чьи-то застигнутые врасплох глаза. Не менялось лишь небо: каждая звезда, каждый светлый росчерк на своем месте. Только раз Фаворит, будто запнувшись, уронил голову, а когда поднял ее, звезды тихо снялись с насиженных мест, заскользили друг к другу, и в этом движении две-три не удержались, упали. Потом впереди, на уровне земли, внезапно выступили яркие, немигающие звезды, и Фаворит догадался: это огни.
Грахов тоже увидел огни, отметил их невольным, застоявшимся в груди вздохом: там бетонка. Взбодрился, выпрямился Леха. Щелкнул по надоедливой красной лампочке.
Дорога, спадая, вела вниз, к узкой галечной дамбе, которая заканчивалась деревянным мостом; мокро блестели по бокам дамбы, отбрасывали длинные шевелящиеся тени мелкие кусты.
Припав к стеклу, Леха высматривал в зарослях лазейку, ему знакомую. Остановил машину, выбрался из кабины, звякнул ведром.
Грахов заскучал, зябко передернув плечами, прижался к теплой спинке сиденья. Езда притупила усталость, загнала ее внутрь, а теперь тело спадало вниз, затяжелели ноги и руки. Сонными глазами Грахов наблюдал за Лехой, видел, как согнула, сдавила усталость и его. Леха взобрался на буфер, щурился от света, разбухшими пальцами скреб заушины, державшие капот. Слабый, рыхлый, придавленный сверху ночной тьмой, Леха разжалобил Грахова.
Потом Леха отгородился капотом, стучал еще, выкручивал что-то. Заклокотав, повалил пар, обдал стекло.
Грахов маялся — надоело сидеть в кабине, хотелось ехать, поскорее добраться до места и лечь там, если кто-нибудь устроит ночлег, в сухую, свежую постель, заснуть до утра.
Ему почудилось даже, что машина, угадав его желание, покатила, поскрипывая галькой. Ткнувшись в боковое стекло лбом, вгляделся в темень: будто плыли мимо, мерцали листвой кусты. Грахов открыл дверь, напрягаясь, заглянул вперед, но из-за капота ему не было видно, стоит ли на буфере Леха. И вдруг его охватило тревожное предчувствие. Пока он справлялся с собой, машина двинулась быстрее, пар шарахнулся вбок, открыв завороженный ярким светом фар, притаившийся внизу мост.
В оцепеневшей голове Грахова промелькнула мысль о двух педалях у подножия руля, о ручном тормозе. И тут машину сильно тряхнуло и все стекло заволокло густо пошедшим паром.
Грахов прыгнул. Упав на кусты, не удержался, сорвался прямо на осоку. Почти не помня себя, поднялся, побежал к мосту, где еще метался свет и слышался сухой треск перил. Слепо кинулся в темноту, и его, бегущего, бесшумно поглотила вода. Уже там, в воде, ударил по ушам тупой глохлый звук, и река на мгновение потекла вспять. И будто повторилось то, что было уже — потянуло его вглубь, вязало ноги; секунды две это длилось и кончилось тем, что, наткнувшись ногами на дно, он встал. Мелко было, по грудь. Зайдя под мост, различил в призрачном звездном свете машину. Черными кругами застыли вздыбленные колеса. В воде, под громоздкой тенью машины, словно варилось что-то, булькал и пузырился пар.
Вдоль дамбы шлепал по болоту, темно надвигался Леха. Он вошел в воду, сгорбился, не найдя сил пройти дальше. Так они и стояли, начиная торопливо, сбивчиво думать уже не о лошади и не о машине: каждый о себе. Но вот Грахов услышал… Он еще не верил, пока не припал ухом к покатому кузову. Лошадь дышала. Шумно втягивала воздух, выдыхала.
— Дышит, — прошептал Грахов и заплакал. — Дышит, ты слышишь?
Тоже припав к кузову, Леха слышал, как дышит и ждет лошадь.
— Там деревня, — рванулся Грахов к берегу. — Я людей позову. Сколько надо? Сто, двести человек? Всех подыму!..
Он выкарабкался на дорогу, побежал. Очнувшись вдруг, сильно и упруго кинулся следом за ним Леха.
На взгорке, откуда до тусклых редких огней деревни было совсем близко, Грахов услышал позади себя топот, потом понял, что скоро Леха догонит его.
Фаворит не знал, не гадал никогда, как придет к нему смерть. Он не знал, какая она, но сейчас виделась и хотелась она ему светлой: в широком ясном просторе, на всем скаку. И чтобы была мгновенной, без этой боли в ногах.
Когда после первой, ослепившей его боли разлилась по телу длинная стойкая боль, оборвалась в коленях, Фаворит понял: задних ног ниже колен нет.