Однажды зимой, в тот год, когда в него стреляли, Файер, чтобы проверить свои силы, заставила Кансрела сунуть руку в камин в его собственной спальне, убедив, что за решеткой не пламя, а цветы. Он протянул руку, чтобы сорвать их, и отпрянул; Файер крепче ухватилась за его разум и внушила ему решительности. Он снова наклонился к огню в упрямом стремлении нарвать цветов и на этот раз был уверен, что именно этим и занят, пока боль резко не вернула ему разум и ощущение реальности. С криком Кансрел подбежал к окну, распахнул его и сунул руку в снег, собравшийся на подоконнике, а потом, ругаясь и чуть не плача, повернулся к ней и спросил, что во имя Делл взбрело ей и голову.
Объяснить оказалось нелегко, и Файер, потерявшись в противоречивых чувствах, разразилась вполне искренними слезами. Ее ужасно мучил вид иго вздувшейся волдырями кожи, почерневшие ногти и неожиданно ужасный запах. Было страшно потерять любовь отца после того, что она заставила его поверить, потерять доверие вместе со способностью заставить его сделать что-то подобное снова. Она зарылась в подушки в его постели.
— Я хотела посмотреть, каково это — причинять боль, — прорыдала она, всхлипывая, — как ты меня учил. И теперь я видела, и боюсь нас обоих, и никогда ни с кем больше такого не сделаю.
Тогда Кансрел подошел к ней, забыв о гневе. Видно было, что ее слезы огорчают его — и она позволила им катиться по щекам. Он сел рядом, скрючив раненую руку, но думая только о Файер и ее печали, и успокаивающе погладил ее по волосам здоровой рукой. Она взяла ее, прижала к мокрому от слез лицу и поцеловала.
Через мгновение он отодвинулся и отнял руку:
— Ты уже слишком большая для этого.
Она не поняла, что Кансрел имеет в виду. Он кашлянул, а когда заговорил, в голосе его звучала боль:
— Ты должна помнить, что ты теперь женщина, Файер, и женщина неестественной красоты. Мужчин твои прикосновения будут сводить с ума — даже твоего собственного отца.
Конечно, он говорил как есть, и в словах его не было ни угрозы, ни намека. Он просто был честен, как и во всем, что касалось ее чудовищной силы, хотел научить ее всему важному ради ее же безопасности. Но подсознание увидело здесь возможность. Единственный способ укрепить доверие Кансрела: все перевернуть, заставить его доказывать, что ему самому можно доверять.
В притворном ужасе она отшатнулась от него и выбежала из комнаты.
В тот вечер Кансрел стоял перед запертой дверью спальни Файер, умоляя ее понять.
— Милая моя девочка, — увещевал он, — тебе никогда не придется меня бояться! Ты ведь знаешь, с тобой я ни за что не поддамся низким инстинктам. Я лишь беспокоюсь, что другие мужчины поведут себя иначе. Ты должна понимать, что твоя сила опасна. Если бы ты была мальчиком, я не волновался бы так.
Сидя в своей комнате, она довольно долго слушала его излияния, потрясенная тем, как просто оказалось манипулировать таким искусным манипулятором. Понимание, что она научилась этому у него, изумляло и тревожило.
Наконец Файер вышла к нему.
— Я понимаю, — сказала она. — Прости меня, отец.
По лицу ее текли слезы, и она сделала вид, что плачет от вида его перевязанной руки — отчасти это было правдой.
— Я бы хотел, чтобы ты научилась жестокости, — Кансрел погладил ее по волосам и поцеловал. — Жестокость — мощная защита.
Итак, она провела эксперимент, и отец по-прежнему доверял ей. Впрочем, у него были основания, ибо Файер сомневалась, что сможет пройти через что-нибудь подобное еще раз.
Той весной Кансрел заговорил о том, что необходимо придумать новый, надежный план, как расправиться с Бриганом.
Когда у Файер началось кровотечение, ей все же пришлось объяснить стражам, почему птицы- чудовища начали собираться за окнами, почему время от времени налетали, разрывали на кусочки более мелких птиц, а потом садились на подоконниках и с леденящими криками вглядывались внутрь. Как ей показалось, воины восприняли это нормально. Муза послала двоих лучших стрелков под окна подстрелить нескольких чудовищ, летавших в опасной близости от стен дворца.
Деллы не могли похвастаться жарким летом, но дворец из черного камня со стеклянными потолками неизбежно прогревался, поэтому в ясные дни стеклянные крыши убирались. Стоило Файер в период кровотечения пройти через двор, как у тамошних сеток собирались птицы, принимаясь чирикать и кричать. Файер подозревала, что эта суматоха не делает ее лучше в глазах придворных — впрочем, как и практически все остальное, что было с ней связано. Квадратную отметину у нее на щеке заметили и подробно обсудили: она буквально чувствовала, как оживленные сплетни замолкают, как только она входит в комнату, и начинаются снова, стоит ей уйти.
Да, она обещала королю, что подумает о пленнике, но на самом деле этого не требовалось. Файер знала себя. Ей пришлось потратить довольно много сил, выясняя подробности передвижений Нэша, чтобы уметь избегать его, и еще больше — чтобы отражать от себя внимание людей при дворе. В основном она чувствовала любопытство, еще — восхищение. Порой — враждебность (в основном от слуг). Ей подумалось, что у слуг должны были сохраниться отчетливые воспоминания о крутом нраве Кансрела. Был ли он с ними более жесток?
Иногда люди ходили за ней — мужчины и женщины, слуги и придворные, на расстоянии и, как правило, без определенного злого умысла. Некоторые пытались заговорить с ней, позвать. Однажды к ней подошла седая женщина.
— Леди Файер, вы словно нежный цветок, — сказала она и обняла бы ее, если бы Мила не удержала.
Файер мучилась тяжестью в животе и болезненными судорогами, чувствительная кожа горела, и последнее, чем она назвала бы себя в тот момент, это «нежный цветок». Она все не могла решить, отвесить женщине оплеуху или с рыданиями упасть в ее объятия, но тут в сеточный экран над головой заскреблась огромная птица-чудовище, и женщина, посмотрев наверх, протянула к ней руки, так же зачарованная хищником, как только что — Файер.
От других придворных дам до Файер доносились зависть и досада, а еще ревность из-за сердца короля, который даже издали вставал перед ней на дыбы, словно жеребец за оградой, и мало заботился о том, чтобы скрыть свое отчаянное помешательство. Встречаясь взглядами с этими женщинами, у которых были перья птиц-чудовищ в волосах или туфли из кожи рептилий-чудовищ, она опускала глаза и проходила мимо. Обедала Файер у себя в покоях: ее смущали царящая при дворе требовательная городская мода и ощущение, что ей ни за что не влиться в это общество. К тому же так можно было не встречаться с королем.
Однажды, проходя по белокаменному двору, Файер стала свидетельницей захватывающего сражения между кучкой малышей, с одной стороны, и дочкой принца Гарана, которой помогал её щенок, с другой. Было ясно как день, что драку затеяла именно девочка, а из того, какие страсти кипели в умах дерущихся, Файер почувствовала, что причиной раздора, возможно, оказалась она сама. «Прекратите, — приказала она мысленно детям через весь двор, — сейчас же». В ту же секунду все, кроме дочери Гарана, замерли, обернулись с округлившимися глазами, а потом, визжа, убежали во дворец.
Файер послала Нила за целителем, а сама вместе с остальными стражами бросилась к девочке, у которой уже опухло лицо, а из носа лилась кровь.
— Дитя, — спросила Файер, — как ты?
Но девочка была поглощена спором со щенком, который все не прекращал прыгать, тявкать и вырываться из ее рук, держащих его за ошейник.
— Пятныш, — сказала она, наклоняясь к нему, с трудом говоря из-за крови, — лежать. Лежать, говорю тебе! Перестань! Ох, скалы! — воскликнула она, когда Пятныш, подпрыгнув, попал ей по окровавленному лицу.
Файер схватилась за разум щенка и успокоила его.