Викентьевна попросила, чтобы я съездил на Новослободскую улицу в дом такой-то квартира такая-то, забрал какую-то посылочку у Кожевниковой Веры Антоновны и привез, когда приеду на зимние каникулы.
Тридцатого декабря сдал последний перед экзаменами курсовой проект и, настроенный на новогоднюю оттяжку в общежитии, поехал по указанному адресу к незнакомой Вере Антоновне.
На Новослободской было слякотно и ветрено, а в подъезде старинного купеческого дома сухо, чисто и тихо. Мраморные ступени матово вбирали желтый свет голых по-советски лампочек, дубовые тяжелые перила лежали на черных чугунных опорах. Это был дом, в котором всегда жили и продолжали жить загадочные, таинственные люди неизвестной мне породы — состоятельные хозяева жизни. Вера Антоновна Кожевникова, высокая, сухощавая, в цыганском платке поверх теплого черного платья, впустив в прихожую, молча повела в комнату. Я снял мокрые ботинки и сидел в носках на черном кожаном диване. На круглом столе под абажуром стояла вазочка с сухариками, от них в протопленной комнате уютно пахло ванилью. Вера Антоновна постучала в одну из двух деревянных дверей (вошли мы в комнату через двустворчатую стеклянную) и скрылась за ней. Потом вышла и села на стул у стола, держась слишком прямо. Из двери вышел седой мужчина в белой рубашке и брюках с подтяжками, снял очки, в которых, наверно, работал, кивнул более-менее приветливо и сел на второй стул.
— Так вы, значит, будете…
Основательный, ответственный хозяин не мог отдать посылочку для Ольги Викентьевны кому попало. Я объяснил, может быть, слишком подробно и восторженно расписывая перед хозяевами библиотеку Ольги Викентьевны. Был уверен, что на вопрос, кто я такой и кем прихожусь Ольге Литвинчук, нужно отвечать именно так, о библиотеке, причем восторженно и с наивным изумлением в смысле «кто бы мог подумать». Подлинный шик был в том, что перечислял не авторов, а издательства — Гржебин, Мусагет, Смирдин, Сытин… Вера Антоновна пыталась поощрительно улыбаться. Улыбка вместо поощрения выражала нетерпение.
— Замечательно, — сказал мужчина, — значит, если вас не затруднит, мы вас попросим передать Ольге Викентьевне папочку. Там какие-то бумаги, я даже не знаю, что. Верочка, это все?
Вера Антоновна неуверенно согласилась, что все. Пока мужчина ходил в кабинет за бумагами, она подошла к пианино, отыскивая что-то среди безделушек на полке. Нашла статуэтку в половину ладони, поискала за стеклом черного полированного серванта и вытащила подходящего размера эмалированную зеленую шкатулку, стала вынимать из нее нитки спутавшихся ожерелий, гранатовых и жемчужных. Вернувшись с папкой, мужчина застал ее за этим занятием. Она вложила статуэтку в шкатулку. Это была фигурка цвета сырой глины, вроде несуразной детской из пластилина, женщина на непропорционально коротких ногах и с большим животом.
— Это знаете что? — приветливо пояснил мужчина. — Это древняя богиня Астарта. Ей три тысячи лет.
Три тысячи лет на меня не произвели впечатления, но счел нужным изобразить изумление:
— Она настоящая? Прямо вот?
Мужчина самодовольно кивнул и снисходительно посоветовал:
— Так что будьте осторожны там, в общежитии. Это ценность.
— Может быть, оставить пока у нас, — засомневалась Вера Антоновна. — Наум перед отъездом…
— Нет уж, покончим с этим делом и все, — неожиданно нервно оборвал мужчина, обнаружив, как дорого ему стоила доброжелательность, и сказал мне: — С папочкой тоже, знаете. Не надо, чтобы в общежитии читали. Ничего там нет страшного, но лучше не надо.
Прощальная улыбка у него, тоже задуманная как поощрительная, получилась нетерпеливой.
На сером мягком картоне было написано: «Ольге Вик. Литвинчук». Надпись выцвела, и ее недавно обвели, вдавливая ручку. В метро я развязал тесемочки и заглянул. Увидел много бумаг, книгу на французском и тонкую на русском: «А. Ф. Локтев, „Холм Астарты“, Берлин, Светоч, 1924 год». Заглянул в нее и прочел: «Природа человека в том, чтобы не жить по своей природе». Я держал в руке второй экземпляр той книги, которую когда-то взял у Ольги Викентьевны и подпортил куриным бульоном. В том, подпорченном, экземпляре не было обложки и первых двух страниц. Фамилия показалась знакомой. Вспомнилась Таня в пионерском лагере, назвавшая фамилию якобы отца, но уверенности не было. Все это осталось в детстве, окончательно изжитое.
С тех пор как поступил в институт, я перестал читать книги. Студенческая жизнь была интереснее, а институтские учебники приучили к более концентрированной информации. Листнул, наткнулся: «Чувства женщины не имеют значения для продолжения рода». Господи боже мой, ну и что из этого?… Какое знание можно приобрести, читая это? Приговор был коротким: несерьезно.
Кроме «Холма Астарты» и французской книги в папке лежали старые письма, заметки, фотографии и десятки листов с машинописным текстом, соединенные в тетради ржавыми скрепками. Случайно прочел что-то про Астарту, закрыл и больше в папку не заглядывал, — знал, что нельзя совать нос в чужие бумаги.
Когда в начале февраля привез ее Ольге Викентьевне, она, открыв дверь, попросила подождать в комнате. Из кухни слышался стук ложек и голоса обедающих Толи и Тани. Я вытянул из книжной полки первое, что подвернулось, — стенограмму первого съезда советских писателей. Когда Ольга Викентьевна освободилась и пришла, читал доклад Бухарина. Она открыла шкатулку, неискренне сказала:
— Какая прелесть.
Толя, всовывая руки в черный бушлат и на ходу дожевывая, вытанцевал в комнату с поднятыми, как крылья ворона, руками, поприветствовал: а-а, студент, как там Москва, строится?…
— Наум посылку привез от Кожевниковых, — небрежно сказала Ольга Викентьевна, листая папку. — Старые бумаги.
— Что за бумаги?
— Так… черновики…
— И все?
Ольга Викентьевна не ответила.
— А что я говорил? — Толя поднял воротник бушлата. — Какая-нибудь антисоветчина. Не хотят у себя держать.
Ольга Викентьевна молчала.
— Я бы на твоем месте, — сказал Толя, — отправил назад.
— Как?
— Так. Наум отвезет назад и все. Скажет — достаточно из-за этого нахлебались. Пусть скажет, что я и так уже из партии полетел, боюсь дома держать.
Ольга Викентьевна тихо, не поднимая головы, спросила:
— Ты боишься?
— Мне бояться нечего, — сказал он.
Она подождала, пока он не ушел. Обитая ватином и дерматином, дверь не закрылась плотно, ее надо было прижать и задернуть шпингалет. Ольга Викентьевна проделала это молча и вернулась к папке на столике. Пальцами, сморщенными от стирок, бессмысленно трогала бумаги, заглядывала в них и попросила рассказать про Кожевниковых. Заметила о Вере Антоновне:
— Она тебе понравилась.
Полюбопытствовала, что за книгу держу в руке, увидела стенограмму и обронила:
— Нас тогда в России не было.
Не подумала уточнить, кого это «нас». Я удивился:
— Вы жили заграницей?
— В Париже. Возле Ecole pratigue des Hauts-Etudes. Муж собирался там работать. Henri Wallon, директор Ecole, обещал его взять.
Ольга Викентьевна улыбнулась чему-то давнему. Это относилось не к мужу, а к директору Генри или, скорее, Анри — она произносила французские имена в нос.
— Очень любезный был человек… Ты садись.
Я медлил, она показала: рядом с ней, на диване.
— Между прочим, коммунист, потом был в Сопротивлении, кажется, погиб в гестапо. Андре ему нравился.