смерти своего правителя и устраивала поминальные обряды всего месяц назад.
Год — это совсем не так долго, в самом деле. Даже не достаточно долго, чтобы можно было без боли вспоминать его смех, когда они были наедине, его доброту к подданным, звук его голоса, его твердую походку, острую проницательность пытливого ума и хорошо знакомые признаки разгорающейся страсти, которая вспыхивала в ответ на ее страсть.
Страсть, которая сохранилась до самого конца, думала Синь де Барбентайн, лежа одна в постели, пока медленно наступало утро. Пускай все их дети уже давно выросли или умерли, и совершенно новое поколение придворных появилось в Барбентайне, и молодые герцоги и бароны захватили власть в крепостях, некогда принадлежавших друзьям и врагам их собственной юности и расцвета. Пускай в городах-государствах Портеццы появились новые правители, в Горауте правил молодой и, по слухам, безрассудный король, да еще непредсказуемый, хотя и не молодой король в Валенсе на далеком севере. Все меняется в этом мире, подумала она: игроки на доске, сама форма доски. Даже правила игры, в которую они с Гибором так долго играли вместе против всех.
Весь прошлый год Синь иногда по утрам просыпалась, чувствуя себя древней старухой, промерзшей до самых костей, и спрашивала себя, не зажилась ли на свете, не следовало ли ей умереть вместе с мужем, которого она любила, прежде чем мир вокруг нее начнет меняться.
Это было недостойной слабостью. Она это понимала даже в такое утро, когда появлялись эти страшные мысли, и еще яснее видела это сейчас, когда птицы пели у нее за окном, приветствуя возвращение весны в Арбонну. Перемены и быстротечность были положены в основу созданного Риан и Коранносом мира. Она всю жизнь принимала эту истину и прославляла ее; было бы мелко и унизительно сейчас жаловаться.
Синь встала с кровати на золотистый ковер. Тут же подбежала одна из двух девушек, которые спали у дверей ее опочивальни, и поднесла утреннее платье. Они ее уже ждали. Она улыбнулась этой юной девушке, надела платье и подошла к окну, сама отдернула шторы на окнах, выходящих на восток, на восходящее солнце.
Замок Барбентайн стоял на острове посреди реки, и поэтому внизу, за хаосом камней и острых скал, которые охраняли замок, она видела блеск и сверкание реки. Река стремительно неслась на юг полноводным весенним потоком, через виноградники, леса и поля, через поселки и деревни, минуя одинокие пастушеские хижины, замки и храмы, вбирая впадающие в нее притоки, к Тавернелю и к морю.
Река Арбонна в стране, названной ее именем, — теплый, любимый, всегда укрытый от бурь юг, воспетый трубадурами и жонглерами, прославившийся своим плодородием и своей культурой, а также красотой и грациозностью женщин.
И не последней из этих женщин, ни в коем случае не последней, была она сама в ушедшие дни юности и огня. Ночи музыки, многоликая сила в каждом ее взгляде и движении бровей, когда пламя свечей бросало теплый отсвет на серебро и золото, когда песни всегда были о любви, и почти всегда о любви к ней.
Синь де Барбентайн, графиня Арбоннская, стояла у окна своей опочивальни весенним утром, глядя на залитую солнцем реку, текущую по земле, которой она правила, а две другие женщины в комнате готовились прислуживать ей. Обе они слишком молоды, им нечего и надеяться понять ту улыбку, что скользнула по ее лицу.
Собственно говоря, по неизвестной ей самой причине Синь вспоминала о своей дочери. Не о Беатрисе, властвующей в собственном царстве на острове Риан в море; не о Беатрисе, последней из ее детей, оставшейся в живых, но об Аэлис, младшей дочери, так давно ушедшей.
Даже песня озерных птиц
Моею любовью дышит,
Прибрежный ковер в ее честь
Цветочным узором вышит.
Прошло уже двадцать два, нет, двадцать три года с тех пор, как юный Бертран де Талаир — а тогда он был очень молод — написал эти строчки для Аэлис. Удивительно, но их все еще поют, несмотря на все стихи, сочиненные трубадурами с того времени, все новые ритмы и размеры и все более сложную гармонию и моду нынешних дней. Прошло больше двадцати лет, а песня Бертрана в честь давно умершей Аэлис еще звучит в Арбонне. Обычно весной, подумала Синь, и спросила себя, не вызвано ли это воспоминание цепочкой ассоциаций, возникшей у нее в полусне ранним утром. Иногда рассудок рождает странные мысли, а память ранит не реже, чем исцеляет или утешает.
Что привело ее, вполне предсказуемо, к мыслям о самом Бертране и к тому, что сделали с ним память, потеря и те неожиданные формы, которые они приняли за двадцать с лишним лет. Каким человеком, подумала она, он бы стал, если бы обстоятельства того далекого года сложились иначе? Хотя было тяжело, почти невозможно, представить себе, как бы они могли сложиться хорошо. Гибор однажды сказал, совершенно без всякого повода, что самой большой трагедией для Арбонны, если и не для непосредственных участников, была смерть Джирарта де Талаира: если бы брат Бертрана остался жив, держал в своих руках герцогство и оставил наследников, младший сын, трубадур, никогда бы не получил Талаир и вражда между двумя гордыми замками у озера никогда бы не стала грозной реальностью.
Что могло бы быть, подумала Синь. Соблазнительно просто строить предположения о мертвых — зимней ночью у очага или под монотонное жужжание пчел, среди аромата летних трав в саду замка, — воображая их живыми и как они могли бы все изменить. Она все время занималась этим: думала о своих ушедших сыновьях, об Аэлис, о самом Гиборе после его смерти. Не лучший ход мыслей, но неизбежный, как ей казалось. «Память, — когда-то писал Ансельм Каувасский, — жатва и мука дней моих».
Она уже некоторое время не виделась с Бертраном, подумала Синь, заставляя себя вернуться в настоящее, и уже давно Уртэ де Мираваль не приезжал в Барбентайн. Они оба прислали послания и своих представителей — Уртэ своего сенешаля, Бертран своего кузена Валери — во время поста в годовщину смерти Гибора. Кажется, их кораны тогда дошли до смертоубийства — событие вполне обычное в отношениях Талаира и Мираваля, — и оба герцога сочли невозможным или нежелательным покинуть замки в такой момент даже для того, чтобы оплакать своего покойного правителя.
Синь впервые за прошедшие месяцы спросила себя, не следовало ли ей приказать им явиться. Они явились бы, она знает: Бертран, смеющийся и ироничный, Уртэ, мрачно покорный, и стояли бы на всех церемониях так далеко друг от друга, как только позволяло им достоинство и высокий ранг обоих.
Но ей почему-то не хотелось отдавать такой приказ, хотя Робан уговаривал ее это сделать. Советник рассматривал такой вызов как возможность публично подтвердить свою власть над своенравными герцогами и баронами Арбонны, принудив подчиниться двух самых знатных из них. Это важный шаг, говорил тогда Робан, в самом начале ее правления, и особенно учитывая то, что произошло на севере, где был подписан мирный договор между Гораутом и Валенсой.
Он был наверняка прав, Синь знала, что он прав, особенно насчет необходимости послать ясный сигнал северу, королю Гораута и его советникам. Но ей почему-то была ненавистна мысль о том, чтобы использовать поминальный пост по Гибору — и уж конечно, не самый первый пост — в таких откровенно политических целях. Разве нельзя позволить ей в этот единственный раз вспоминать своего мужа в обществе тех, кто добровольно приехал в Барбентайн и Люссан с этой же целью? Ариана и Тьерри де Карензу; Гаудфрой де Равенк и его молодая жена; Арнаут и Ришильда де Мальмонт, ее сестра и зять, почти последние, вместе с Уртэ, из ее собственного поколения среди правителей крупных замков. Они все явились, и явились также практически все менее значительные герцоги и бароны, и еще трогательно большое количество других жителей Арбонны: безземельные кораны, ремесленники из городов, монахи, жрецы и жрицы Риан, фермеры из хлебородных мест, приморские рыбаки, пастухи с холмов у Гётцланда и Аримонды или со склонов северных гор, которые преграждают путь ветрам из Гораута, возчики, кузнецы и колесные мастера, мельники и торговцы из десятка разных городков, даже множество молодых людей из университета — хотя буйные студенты Тавернеля славились своим отвращением к любой власти.
И все трубадуры явились в Барбентайн.
Это растрогало ее больше всего. За исключением самого Бертрана де Талаира, каждый из трубадуров Арбонны и все жонглеры приехали, чтобы отдать дань памяти своему правителю, спеть свои новые песни, посвященные ему, и исполнить нежную, печальную музыку в честь ежегодного поста после его смерти. Три дня звучали стихи и музыка, и большинство их было написано с редким мастерством и от чистого сердца.
В таком настроении, когда столько людей приехало добровольно, объединенные горем и