тревогой, не слишком помогло ей расслабиться. Она понимала, конечно, трубадур смело ухватился за неожиданный шанс завоевать широкое признание, и ей давал возможность сделать то же самое. Спеть в «Льенсенне» на карнавале летнего солнцестояния, перед герцогами Талаирским и Миравальским и королевой Двора Любви… Лиссет заморгала и снова сглотнула. Если она будет слишком задумываться о последствиях того, что сейчас произойдет, то, вероятно, доведет себя до обморока.
К счастью, следующее лицо, на котором она остановила взгляд, было лицом Маротта, и восторженное ободрение, которое она увидела на лице хозяина таверны, было именно тем, в чем она нуждалась. Кто-то принес ей арфу, кто-то поставил низкий табурет и положил подушку для ног на обычное место возле кабинок у левой стены, и Лиссет каким-то образом очутилась на этом табурете. Она сидела с арфой в руках и настраивала ее, одновременно поправляя поудобнее подушку.
Она еще не совсем обсохла, хотя с нее уже не капало. Взглянув вверх, она увидела приближающегося герцога Бертрана, на губах которого играла легкая улыбка. Но глаза его не улыбались. Лиссет сомневалась, сможет ли что-нибудь рассмешить эна Бертрана в присутствии Уртэ де Мираваля. Герцог снял свой легкий летний плащ и набросил его ей на плечи.
— Иначе ты простудишься, — мягко произнес он. — Если оставишь его наброшенным так, он не будет мешать твоим рукам. — Первые слова, с которыми он к ней обратился, затем повернулся и зашагал прочь, потом грациозно опустился на один из трех мягких стульев, которые Маротт поспешно поставил рядом с импровизированной сценой. У Лиссет еще оставалось мгновение, чтобы осознать тот факт, что теперь она одета в темно-синий плащ герцога Талаирского, а потом Алайн Руссетский, с выступившими на щеках от волнения красными пятнами, подошел и тихо сказал, так, что слышала только она:
— Думаю, «Садовую песнь». Пой ее, а не кричи, Лиссет.
Древний, стандартный приказ трубадуров своим жонглерам Лиссет пропустила мимо ушей. До нее дошло только то, что своим выбором песни Алайн сделал ей еще один подарок. Она улыбнулась ему снизу вверх, уверенно, как она надеялась. Он мгновение поколебался, словно хотел прибавить что-то еще, но затем отошел, оставив ее одну на том пространстве, где рождается музыка.
Лиссет вспомнила об отце, как всегда, когда нуждалась в обретении безмятежности и уверенности, затем оглядела медленно затихающую толпу и сказала, стараясь говорить громко:
— Это льенсенна трубадура Алайна Руссетского. Я пою ее сегодня в честь богини и госпожи Арианы де Карензу, которая оказала нам честь своим присутствием.
Лучше так, подумала она, чем пытаться разбираться в приоритетах. Однако Лиссет остро сознавала, очень остро, что у нее на плечах плащ эна Бертрана. От него исходил едва уловимый аромат. Ей было некогда разбираться, что это за аромат. Но что она понимала, как всегда перед исполнением песен — мимолетное осознание, но реальное, как каменная стена, — что ради таких мгновений, как это, когда вот- вот польется музыка, она и живет, и такие мгновения заставляют ее чувствовать себя поистине живой.
Лиссет начала с вступления на арфе, как научил ее Гаэтан, брат отца, много лет назад, чтобы дать аудитории затихнуть, а затем, когда воцарилась почти полная тишина, запела:
Когда явился ты в мой сад,
Чтоб рассказать мне о любви,
Луна, сияя в небесах,
Казалась ярче солнца мне,
И свет сиял в моей душе.
Когда ты обнимал меня
И страстные шептал слова,
Лишь сладкий сада аромат,
Был мне накидкой в темноте,
А день — далеким эхом был.
Это была добротно сделанная песня, пусть и не выдающаяся. Алайн знает свое ремесло, и он еще достаточно молод, чтобы совершенствоваться дальше. Но у этой песни была еще одна особенность — особый подарок для Лиссет: она была написана для женского голоса. Таких песен немного, и поэтому женщины-жонглеры Арбонны тратили много времени на транспонирование мелодий, написанных для мужского голоса, и игнорировали, насколько это возможно, очевидные несоответствия большинства тем.
В этой песне Алайн изменил многие традиционные элементы льенсенны, он говорил от имени женщины, но сохранил достаточно знакомых мотивов, так что у слушателей не оставалось сомнений в том, что именно они слушают и оценивают. Лиссет, сведя сопровождение инструмента к минимуму, исполнила песню, стараясь представить ее как можно проще. Мелодия была длинной, как у большинства традиционных льенсенн, так как в противном случае слушатели испытывали разочарование и жаловались на отсутствие тех элементов, которых ожидали. Трудность для трубадура при сочинении подобных песен заключалась в том, чтобы использовать все знакомые мотивы и одновременно сделать их яркими и новыми, насколько позволяло его искусство. Лиссет спела о восходе второй луны, об обычной угрозе со стороны ревнивых, нескромных взоров; шаблонную, хотя и довольно удачную строфу о трех цветках, которые традиционно служат укрытием для влюбленных; еще одну, посвященную верному другу, стоящему на страже за стеной и подающему разрушающий очарование сигнал о восходе солнца, и слова расстающихся влюбленных.
Это была честная, профессиональная работа, и она знала, что увлекла за собой слушателей. Даже здесь, в такой искушенной аудитории, Лиссет знала, как иногда знала во время исполнения песен, что она отдает должное музыке и словам Алайна. Но кое-что она приберегла напоследок, для того места, где Алайн Руссетский удивил даже себя самого: он написал нечто выходящее за рамки обычных, банальных при расставании слов о любви торжествующей и вечной, но взамен достиг почти ранящей целостности искусства.
Лиссет позволила себе сделать короткую паузу, не более того, так как иначе это слишком явно указывало бы на изменение, на нечто новое, и испортило бы эффект. Затем она возвысила голос, наполнила его печалью и спела последнюю строфу:
Когда придешь сказать «прощай»,
Когда придешь сказать «женюсь!»,
Ты в память о моей любви
Для сердца принеси бальзам,
Для раненой моей души.
Она бросила взгляд на Бертрана де Талаира, когда начала петь, потом на бородатого корана у него за спиной, но закончила песнь, глядя поверх голов слушателей на дверь рядом с баром, через которую вышли Реми и Аурелиан. Повторение первых нот, как эхо минувшего, аккорд в память о караульном, аккорд в память о ночах в саду, которые ушли в прошлое, и она закончила.
«В синем плаще Бертрана девушка с каштановыми волосами выглядит изящной и хрупкой, но не благородной дамой», — подумал Блэз. Она казалось скорее умной, чем формально красивой, но нельзя было не заметить — даже он это заметил — чистоту ее голоса, а неожиданная грусть в самом конце песни на мгновение окутала его. Он не знал, что эта печальная нотка была новшеством, но слушал ее звучание, а значение слов направило его мысли в непривычное русло. Не надолго, конечно — он не был склонен к подобным вещам ни по происхождению, ни по опыту, — но всего лишь мгновение Блэз Гораутский, глядя на стройную женщину, сидящую на низком табурете с плащом Бертрана де Талаира на плечах, ясно видел мысленным взором женщину в саду, оплакивающую утраченную любовь.
— О, великолепно, — произнесла Ариана де Карензу со странной тоской в голосе, так не похожей на прежние, повелительные интонации. Эти слова явственно разнеслись в тишине, которая установилась после последних звуков арфы, и с ними пришло освобождение от напряжения, возникшего в зале, подобно напряжению натянутой тетивы лука. Блэз сделал глубокий вдох и отметил, с некоторым удивлением, что большинство стоящих вокруг людей сделали то же самое.
Несомненно, раздались бы и другие крики одобрения, гром аплодисментов в честь певицы и трубадура, написавшего эту песню, но как раз в это мгновение дверь «Льенсенны» с грохотом распахнулась, впустив веселый шум с темнеющей улицы. Блэз быстро обернулся, увидел того, кто там стоял, и течение вечера с этой секунды полностью изменилось.
Он смотрел на того всадника на вороном коне, которого убил у озера Дьерн.