Он оставался там на протяжении всех следующих дней пути, под дождем, под бледными, недолгими проблесками солнечного света. Мокрые, тяжелые, разноцветные листья почти все уже опали. Из угольных ям поднимался дым, вдалеке стучали топоры, слышалось журчание невидимого ручья, южнее дороги паслись овцы и козы, стоял одинокий пастух. Однажды из леса выскочил дикий кабан, а затем, ошеломленный внезапным светом, так как облака открыли солнце, метнулся назад, в темноту, и исчез. Лес оставался на месте и
И лес был там, на расстоянии броска камня мальчишки от дороги, ближе к вечеру последнего дня, когда вечерний мелкий дождь уже кончился и заходящее солнце стояло низкое и красное у самой земли. Зотик отбрасывал длинную тень вперед, когда проходил через деревню, которую помнил. Сейчас, в конце холодного дня, ставни были закрыты, и на единственной улице не оказалось ни души. Тень привела его вскоре после деревни к постоялому двору, где он всегда останавливался до того, как выходил в темноте, перед рассветом, и делал то, что он делал в День Мертвых.
Зотик в нерешительности остановился на дороге возле постоялого двора. Из-за забора доносились разные звуки. Ржание коней, потрескивание катящейся телеги, стук молота на кузнице, болтовня конюхов. Залаяла собака. Кто-то рассмеялся. Подножия гор, которые загораживали береговую линию и море, поднимались за постоялым двором, луг в сумерках был усеян козами. Ветер стих. Зотик оглянулся назад, на красное солнце и подсвеченные красным облака на горизонте. Они обещали завтра лучший день. В гостинице должен гореть очаг, там подогревают вино с пряностями, чтобы согреться.
–
Не Тереза. Мирель, которая никогда не разговаривает. Он сделал ее малиновкой, с медной грудкой, маленькой, как Линон. Все они имели один и тот же голос, с кислыми патрицианскими интонациями того юриста, рядом со свежей могилой которого он проводил свои темные обряды. В этом была неожиданная ирония… в том, что девять душ саврадийских девушек, принесенных в жертву в роще Древней Чащи, разговаривают голосом высокомерного судьи из Родиаса, убитого перепившим пьяницей. Одинаковые голоса, но он знал тембр голоса каждой души также хорошо, как собственный.
–
–
Этого он не ожидал. И не нашел, что ответить. Он снова оглянулся на дорогу, потом посмотрел вперед, на восток. Никто не ехал по ней, никто не шел. Все здравомыслящие смертные спрятались за стенами в конце дня, под крышами, закрыли ставнями окна, зажгли огонь от холода и уже почти полной темноты. Его тень лежала на имперской дороге, рядом с тенью посоха. Испуганный заяц выскочил с поля и понесся зигзагами в косых лучах к мокрой придорожной канаве. Солнце и облака на западе над ним были красными, как огонь, как последние отблески огня.
Нет никакого смысла ждать утра, каким бы погожим оно ни оказалось.
Зотик зашагал дальше, один на дороге, оставив позади огни постоялого двора, и вскоре подошел к маленькому, плоскому мостику через придорожный ров с северной стороны дороги. Он узнал это место, прошел по мостику, как много, очень много лет назад, и зашагал по мокрой, темной, осенней траве поля, а когда подошел к черной опушке леса, то не остановился, а вошел в давящую, поджидающую темноту этих древних деревьев, вместе с семью душами и своей собственной душой. За его спиной, в мире, село солнце.
В Древней Чаще царила тьма, и ночь не порождала ее, а углубляла. Утро было чем-то далеким, доступным лишь интуитивному ощущению, а не сменой пространства или времени. Луны узнавались по притяжению, а не по сиянию, хотя иногда их можно было мельком увидеть, а иногда звезда сверкала среди черных ветвей и трепещущих листьев, над клочьями тумана.
На той поляне, где каждую осень жрецы в масках проливали кровь, совершая обряд настолько древний, что никто не знал, как он начался, эти истины менялись, становились мелкими. Деревья здесь расступались как раз настолько, чтобы позволить проникнуть свету, когда щупальца тумана отступали. Полуденное солнце могло окрасить листья весной и летом в зеленый цвет или в красно-золотой после осенних заморозков. Белая луна в разгар зимы придавала черным ветвям холодную, скромную красоту, голубая снова возвращала их в чуждый полумир. И можно было видеть различные вещи.
Например, растоптанную траву, опавшие листья и землю. По ней только что ступали копыта, которые должны были быть слишком тяжелыми для земли. Или семь птиц, лежащих на твердой земле, искусственных птиц. Или человека рядом с ними. Правильнее сказать, то, что осталось от человека. Лицо его осталось нетронутым. Выражение его при свете голубой в тот момент луны было безмятежным, смирившимся, запечатлевшим покой.
Он вернулся по своей воле: это учитывалось, принималось в расчет, снимало часть долга. Тело его было окровавлено, вспорото от паха до грудины. Кровь и внутренности открыты свету, и кровавый след тянулся по траве прочь, туда, куда вели отпечатки копыт.
Старый, потрепанный дорожный мешок лежал на земле немного поодаль. С широким кожаным эсперанским ремнем, изношенным до мягкости.
На поляне стояла тишина. Время текло. Голубая луна скользнула через открытые участки наверху и убежала прочь от этого зрелища. Ни ветра, ни звука в голых ветвях, ни шороха опавших листьев. Ни одна сова не кричала в Древней Чаще, не пел соловей, не раздавались тяжелые шаги зверя или возвращающегося бога. Теперь уже нет. Это было и прошло. И повторится снова и снова, но не сегодня ночью.
Затем в эту тишину в холодной ночи ворвался разговор. Говорили птицы на траве и одновременно не они. В воздухе, во тьме, слышались голоса женщин, мягкие, как листья, женщин, которые умерли здесь давным-давно.
–
–
Снова настала тишина, на некоторое время. Время здесь мало значило, его трудно было понять, разве