– Со мной делают то же самое! – воскликнула она.
Это правда; во время сеансов электрошоковой терапии пациента привязывают к постели, а в рот вставляют кляп, чтобы в момент конвульсий пациент не откусил себе язык.
Лиза тоже взбесилась, только по другой причине.
– Ты что, не видишь разницы? – рявкнула она на Цинтию. – Ему должны были вставить в рот кляп, потому что боятся, что люди поверят тому, что он говорит.
Мы поглядели на него; маленький темнокожий мужчина в цепях на экране нашего телевизора, имеющий нечто, чего у нас никогда не будет: достоверность.
ДО ЖИВОГО
Для многих из нас больница была одновременно и тюрьмой, и укрытием. Хотя мы и были отрезаны от мира и всех его неприятностей, столь часто порождаемых там, мы также были отрезаны от желаний и надежд, которые, в конце концов, и привели нас к сумасшествию. Так чего можно было ожидать от нас теперь, когда мы находились в сумасшедшем доме?
Больница защищала нас. Мы могли попросить персонал не звать нас к телефону или же не впускать посетителей, с которыми нам не хотелось встречаться – не исключая даже родителей.
Достаточно было вякнуть: «У меня паршивое настроение», и не надо было ни с кем разговаривать, кто бы это ни был.
До тех пор, пока мы решали оставаться или нет в паршивом настроении, у нас не было обязанности ходить в школу или же устраиваться на работу. Собственно говоря, можно было отказаться от всего, за исключением еды и приема лекарств.
В определенном смысле мы были свободными. Мы дошли до края. Нам уже нечего было терять. Наша личная жизнь, наше достоинство, наша свобода – всего этого мы были лишены, мы были обнажены до живого в собственном естестве.
Обнаженные, мы требовали защиты, и больница нас защищала. Понятное дело, что перед этим больница нас обнажила, но одновременно подчеркнул, что берет на себя ответственность нашей защиты.
И больница свою эту обязанность выполняла. Наши родители тратили на это немалые суммы денег: шестьдесят долларов в день (это в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году!) за одно только место. Терапия, лекарства, консультации и т. д. оплачивались отдельно. В случае пребывания в психиатрической клинике страховые компании обычно оплачивали период лишь первых девяноста дней. Но девяносто дней – это как раз столько, сколько необходимо для самого начала пребывания в больнице МакЛин. Одно только определение моей болезни заняло ровно три месяца. Моя госпитализация поглотила сумму, равную стоимости обучения, которого мне не хотелось предпринимать.
Если семьи переставали платить, наша госпитализация на этом заканчивалась, а мы сами – слабые и голые – выбрасывались в мир, в котором были неспособны вести самостоятельную жизнь. Выписать чек, воспользоваться общественным телефоном, открыть окно, запереть двери на ключ – это всего лишь примерные действия, исполнение которых перерастало наши возможности.
Наши семьи. Согласно распространенному среди нас мнению, именно по их причине мы очутились в этом месте. Но в нашей будничной, больничной жизни, семьи совершенно отсутствовали. Мы размышляли: неужели и мы точно так же отсутствовали и в их будничных существованиях?
Шизик немного напоминает личность, обремененную обязанностью выполнения представительской роли. Довольно часто с ума сходит именно семья, но, поскольку вся семья в сумасшедший дом идти не может, сумасшедшим назначают одного человека, представителя, которого и госпитализируют. Потом уже, в зависимости от того, как себя чувствует оставшаяся часть семьи, такого человека либо держат в отделении, либо возвращают домой. В обоих случаях семья пытается доказать нечто относительно собственного психического здоровья.
Большинство семей пыталось доказать один и тот же тезис: сами мы не шизанутые, это наш представитель шизанутый. Такие семьи оплачивал присылаемые им счета. Но от некоторые семьи пытались доказать, что у них шизанутых вовсе даже и нет, и как раз такие постоянно грозили, что перестанут оплачивать пребывание в больнице.
Как раз такая семейка была у Торри.
Мы все любили Торри, потому что у девицы был класс. Единственной ее проблемой был амфетамин. Она принимала его целых два года, когда вместе с семьей проживала в Мексике. Из-за амфетамина – только точнее следовало бы сказать, из-за последующего отсутствия амфетамина – лицо у нее сделалось белым как мел, а голос приобрел тягучую, измученную тональность.
Торри была единственной особой, которую терпела Лиза, быть может потому, что у обеих в прошлом имелась игла.
Каждые пару месяцев ее родители прилетали из Мексики только лишь затем, чтобы прочитать ей проповедь: что она сумасшедшая, что она и их доводит до безумия, что она симулирует заболевание, что на это у них нет средств и так далее, и тому подобное. Когда они уже покидали Бостон, Торри своим протяжным голосом отчитывалась нам по встрече.
– А потом мама сказала: «Ты сделала меня алкоголичкой», а папа заявил: «Сделаю все возможное, чтобы ты отсюда не вышла», потом они как будто немножко остыли, и мама сказала: «Ты наркоманка», а папа: «Я овсе не собираюсь оплачивать эти твои каникулы, в то время как мы так бедствуем».
– А зачем ты вообще с ними встречаешься? – спросила Джорджина.
– Ох… – только и вздохнула Торри.
– Они показывают, как любят тебя на самом деле, – заявила Лиза. Ее родители с ней никаких контактов не поддерживали.
Медсестры признавали правоту Лизы. Они сказали Торри, что она проявляет зрелость, соглашаясь встречаться с родителями и в то же самое время зная, что они всего лишь желают поморочить ей голову. Говоря «поморочить голову», медсестры имели в виду «превысить родительскую власть».
Только Торри так легко голову не заморочишь.