Сергей Иванович умел руководить людьми, малыми и большими лабораториями, институтами, десятками институтов, и в каждом случае по-особому.
Он умел ставить задачу очень широко, в ее общем виде, если сотрудник был изобретателен и мог сам найти пути к ее конкретному решению. Он предлагал сделать частный опыт с указанием мельчайших деталей, если сотрудник был начинающим или безынициативным работником.
Когда Вавилов излагал очередной «прожект», он обычно подвергал его самой суровой критике и совершенно точно сообщал его автору, кто и когда за последние тридцать или сорок лет пытался заниматься подобными вопросами, почему это не вышло тогда и отчего не выйдет сейчас, советовал сделать как-нибудь по-другому.
Три четверти «прожектов» после этой критики отвергались раньше, чем сотрудник успевал бесполезно затратить на них время.
Но если человек упорствовал и начинал исполнять задуманное, то Сергей Иванович никогда не пользовался своими правами начальника. Он терпеливо выжидал, пока не случалось одно из двух: либо он, Вавилов, оказывался прав, что было чаще, либо прав был автор «прожекта».
Во втором случае Сергей Иванович не только не проявлял недовольства, но, наоборот, заставлял сотрудника форсировать работу и доводить ее до конца.
У Сергея Ивановича были свои милые чудачества и на работе. Никита Алексеевич Толстой перечисляет некоторые из них. Например, Вавилов считал, что проявлять пластинки надо не с красным фонарем, а с папироской: гораздо удобнее. Малоформатная фотография — 24X36 миллиметров — ерунда и гадость: хороших увеличений сделать нельзя. Радий и его препараты безопасны, их бояться глупо…
Ученики Вавилова отлично знали эти чудачества. Иногда молодежь беззлобно подтрунивала над ними, но всем они страшно нравились.
РОЖДЕНИЕ ФИАНа
Летом 1932 года в Новосибирске собралась выездная сессия Академии наук. В бурно растущую столицу Сибири съехались со всех концов страны прославленные ученые. Президент Академии наук А. П. Карпинский тогда болел, и его функции по организации научного съезда выполнял вице-президент академик В. Л. Комаров.
Участником сессии на берегу Оби был и вновь избранный академик С. И. Вавилов. Горячо и убедительно выступал он на заседаниях на общую тему «Наука и практическая жизнь». Его речи покорили присутствующих конкретностью и отсутствием общих мест.
В перерыв между заседаниями к Вавилову подошел вице-президент Комаров.
— Хочу с вами поговорить, Сергей Иванович, — сказал он. — И по крайне важному делу.
— К вашим услугам, Владимир Леонтьевич!
Со все возрастающим удивлением слушал молодой академик горькие сетования одного из высших руководителей самого авторитетного научного органа страны на тяжелое положение с академической физикой. Кое-что об этом Вавилов слышал раньше, кое о чем догадывался. Но истина во всем ее неприглядном виде раскрылась перед ним лишь сейчас.
В далеком сибирском городе состоялась знаменательная беседа между двумя учеными. Здесь были приняты решения, имевшие далеко идущие последствия для всей академической, а значит, и для всей советской физики.
…Печальная правда заключалась в том, что до 1932 года в СССР существовала не одна, а две «физики»: так называемая ведомственная, или внеакадемическая, и академическая. Первая бурно расцветала и проникала во все новые отрасли промышленности; вторая хирела и даже вырождалась в чисто теоретическую, специальную область математики.
Первая была представлена двумя институтами (Физико-техническим и Оптическим) в Ленинграде и одним (Физики и биофизики) в Москве, а также институтами и университетами в Томске, Казани, Свердловске, Харькове, Киеве и Одессе. Вторая ограничивалась одним физическим отделом Физико- математического института, созданного в 1921 году на основе Физической лаборатории и Математического кабинета Академии наук. Этот институт помещался в правом крыле главного здания Академии в Ленинграде.
Первая непрерывно расширяла свою тематику и требовала все новых людей, учреждений, денег. В Москве в этом направлении кипучую деятельность проявлял П. П. Лазарев, в Ленинграде — А. Ф. Иоффе и Д. С. Рождественский.
Однажды, в конце двадцатых годов, Иоффе и Рождественский обратились в правительство с просьбой помочь им развить физические исследования. «Сколько?» — коротко спросили их, имея в виду деньги и не вникая в детали. Ученые посовещались и назвали какую-то крупную сумму. К их великому изумлению, перед ними тут же положили большой и увесистый мешок. В нем было все, что они требовали.
Иоффе, вспоминая потом этот случай, не без юмора рассказывал, как они искали извозчика, как с трудом вдвоем тащили мешок с деньгами на улицу, чтобы водрузить его на коляску, как, наконец, везли его затем к себе через весь город.
— И посыпались вскоре из этого мешка институты и лаборатории, — заканчивал ленинградский физик свой рассказ.
Без какой-либо просьбы со стороны Академии наук правительство как-то выдало единовременно деньги, причем немалые (200 тысяч золотых рублей), и на оборудование академического Физико- математического института. Но деньги эти почти не были использованы.
В штате института начиная с 1928 года (когда из него выделился в самостоятельный институт наиболее значительный, сейсмический отдел) числилось всего семь человек: директор, два заведующих отделами и четыре научных сотрудника. Выпуская в среднем лишь одну работу в год, они просто не знали, что им делать с такой огромной суммой.
В это именно время (точнее, в 1931–1932 годах) и возникла тенденция преобразовать физический отдел Физико-математического института в специальный теоретический центр, связанный в основном с математическим отделом института.
— Но ведь такое положение нетерпимо дальше, согласитесь сами! — воскликнул Комаров, обрисовав вкратце положение. — Надо незамедлительно создать сильный и многосторонний Физический институт в академии. И надо раз навсегда покончить с возмутительным разделением физики на академическую и университетскую. Мы должны уничтожить вековечный антагонизм между ними.
Вавилов внимательно слушал вице-президента. Да, конечно, этот антагонизм существует, и существует давно: вероятно, со второй половины прошлого столетия.
Что его породило? Бесспорно, что в некоторой степени классовая неприязнь. Ведь раньше академия считалась, а частью и действительно была, цитаделью чиновной, дворянской культуры и науки. Русские же университеты и вообще высшая школа давно стали опорой идеологии разночинной интеллигенции и либеральной буржуазии.
Конечно, это только схема. Как в академии, так и в университетах случались резкие отклонения от этого среднего правила. Но в целом было именно так: академики жили своей жизнью и свысока смотрели на профессоров высшей школы; профессора считали академиков белоподкладочниками.
Взаимная антипатия сохранялась некоторое время и в первые годы после революции. Не случайно русская научная общественность так приветствовала создание независимых от академии исследовательских институтов. Не случайно и Петр Петрович Лазарев не пошел работать в Физическую лабораторию Академии наук в сентябре 1917 года — в самый канун Октябрьской революции, когда его избрали директором лаборатории. Даже став академиком, он сохранил свои прежние «классовые» привязанности и занялся организацией московского исследовательского института, а не усовершенствованием академической