Ветер все еще дул с такой силон, что они с трудом пробирались вперед; один раз они наткнулись на сугроб, зато в других местах с дороги, казалось, соскребли весь снег.

– Западный ветер! – с удовлетворением отметил Мен. – Наконец-то кончатся эти ужасные морозы.

– Какая тяжелая зима! – сказала Марион.

– Ужасная! Трудно себе даже представить, что претерпевают наши войска в России.

Перед домом они снова увязли в сугробе. Марион несколько раз проваливалась в снег, прежде чем добралась до дверей. Мен освещал ей дорогу карманным электрическим фонариком.

– Я уже дома, благодарю, – сказала Марион; голос ее прозвучал весело, радостно, но силы тут же оставили ее.

Она не спала всю ночь и впервые не пошла утром в школу.

Ее бил озноб.

– Это расплата! – воскликнула мамушка. – Надо было тебе бежать от этих негодяев! – Больше она ничего, не сказала.

Марион сама это знала. Велика была ее вина. Утром она собралась с силами и отправилась к Кристе, посоветоваться с ней. Криста тоже была потрясена первобытной наивностью Румпфа, но не могла ничего посоветовать Марион. Никто не мог дать ей совета, ибо никто не знал, как велика ее вина.

Была только одна возможность спасти себя, но эта возможность по тысяче причин была ей недоступна.

Она могла бы пойти к гаулейтеру, признаться в своей вине и просить у него прощения. В первый раз, когда она пришла к нему, она старалась произвести на него впечатление: ей нужны были комнаты для школы. Она успела в этом, произвела на него впечатление. Тут и начинается ее вина. Когда он предложил ей заниматься с ним по-итальянски, она должна была наотрез отказаться. Она этого не сделала. О, вовсе не потому, что она стремилась разжечь чувства, которые гаулейтер питал к ней, нет, конечно, нет. Но она также ничего не сделала для того, чтобы его симпатия к ней превратилась в антипатию или равнодушие. Она старалась быть веселой и жизнерадостной, потому что ему это нравилось; она смеялась, потому что ему это было приятно; она прихорашивалась, чтобы пленить его. Она даже научилась играть на бильярде, потому что он любил эту игру, и надо прямо сказать – нравилась себе в красивых позах, которые позволяет принимать эта игра. Она пила его вина и ликеры, она обедала у него, прибегала к его защите. Эти мелочи нагромождались одна на другую, а из них складывалась ее вина, ее большая вина! Она годами обманывала гаулейтера.

Но разве можно явиться к нему и сказать, что она годами его обманывала? Нет, это невозможно. А почему? Ни один человек бы этого не понял.

На третий день она написала гаулейтеру письмо, на четвертый отнесла его в «замок».

С этого дня она была наготове. Она знала, что настал час расплаты.

Спустя два дня в сумерки к их дому подъехал автомобиль. Марион и ее приемная мать были арестованы.

Одним из двух чиновников, присутствовавших при аресте, был начальник местного отделения гестапо, долговязый Шиллинг. Он держал себя сурово и официально.

Марион попросила разрешения попрощаться с отцом, но он резко отказал ей. Обе они были доставлены на Хейлигенгейстгассе, где уже собралось много их товарищей по несчастью. Здесь были старые женщины и мужчины, совершенно разбитые и ко всему равнодушные; была пожилая дама с белоснежными локонами, ниспадавшими на шею, и с нею две прелестные девочки лет по восьми, необыкновенно красивые и развитые. Марион знала их. Это были дочери врача, заключенного в Биркхольце, и его экономка Ревекка, которую дети называли тетей; мать их давно умерла.

Темнокудрые девочки, Метта и Роза, встретили Марион радостными возгласами:

– Как хорошо, что ты тоже с нами, Марион! Теперь мы уже не так одиноки.

До самых сумерек Марион была занята детьми и минутами забывала о собственном трагическом положении. Когда наступила ночь, она стала рассказывать девочкам сказки, пока они не уснули на коленях у нее и у Ревекки.

«Капля за каплей, пока не переполнится чаша! – глубоким басом причитал старый еврей. – Сжалься над нами, господь!» Этого еврея звали Симоном, его знал весь город. Прежде он был владельцем большого фруктового магазина на Вильгельмштрассе и считался богатым человеком. Когда у него отняли магазин, отдав его нацисту, он стал заниматься торговлей вразнос; мамушка часто покупала у него фрукты. Его жена не могла примириться с потерей магазина и покончила с собой. Для одного человека этого было уж слишком много. Симон стал заговариваться. У него было красное лицо, толстые красные руки и окладистая седая борода. На голове у него красовался старый, порыжевший от времени котелок, надвинутый по самые уши.

– Скоро, скоро чаша переполнится, господи боже мой! – говорил он в тишину.

– Бог послал нам тяжкое испытание, и мы должны терпеливо нести его, Симон! – раздался из темноты голос мамушки.

Она была очень религиозна. Марион чувствовала глубочайшую благодарность за то, что она ни в чем не упрекала ее. Только один-единственный раз мамушка сказала: «Вот видишь, что случается, когда поддерживаешь отношения с этими мерзавцами, Марион! Ты наказана, и я вместе с тобой, за то, что не удержала тебя».

В нетопленной камере ночью стоял невыносимый холод. Суровая зима упорно не хотела сдаваться. На следующий день им сунули в камеру ведро жидкой похлебки и одну деревянную ложку на всех. Вечером арестованных привезли на вокзал и втиснули в поезд, доставивший их ночью на станцию, неподалеку от какого-то большого города, по-видимому Дрездена.

Там их загнали в маленький битком набитый зал ожидания, где воздух был пропитан дымом и зловонием. Женщины и дети, юноши и старики валялись среди чемоданов, мешков, коробок и узлов. В помещении стоял невообразимый шум. Когда шум еще усилился, молодчик в черной рубашке громко крикнул: «Тише!» На несколько минут все смолкло. Чернорубашечник, в шинели и высоких сапогах, стоял в углу до отказа набитого помещения. Людей трясло от холода, изо рта у них шел пар. Это были евреи из Франкфурта и других городов, которых согнали сюда, чтобы куда-то переправить.

Марион в элегантном меховом пальто привлекала всеобщее внимание своей молодостью и южной красотой; но еще больше восхищения вызывали две прелестные чернокудрые девочки – Метта и Роза; каждый старался приласкать их.

В толпе были женщины на сносях; они кутались в пальто, с трудом сходившиеся на животе. Были кормящие матери. Одни переодевались, другие расчесывали волосы или чистили платье. На скамьях, на стульях и на полу спали мужчины.

У Марион сперло дыхание.

По полу каталась полная женщина; она била, как одержимая, руками и ногами и пронзительно кричала:

– Не хочу жить! Неужели нет никого, кто бы прикончил меня? Все – трусливый, бессердечный сброд!

– Тише! – крикнул солдат, стоявший в углу.

– Ее мужа вчера застрелили, – прошептал на ухо Марион какой-то курчавый молодой человек в голубом галстуке, по виду продавец из салона мод. Он не отходил от Марион. – Говорят, за попытку к бегству, – продолжал он. – Кто этому поверит, фрейлейн? Он отошел от поезда всего шагов на десять, я видел, как он упал…

Внезапно произошло какое-то движение, раздались крики. Прибыл поезд. Толпа с узлами и чемоданами бросилась к дверям, но молодчик в черной рубашке всех отогнал и пропустил на перрон только часть людей.

– Первый вагон, – приказал он.

Поезд состоял из одного пассажирского вагона и пяти вагонов для перевозки скота. Пассажирский, прицепленный к паровозу, предназначался для охраны – чернорубашечников. Это были желторотые юнцы, они курили и смеялись, стоя на перроне, и отпускали шуточки по адресу бегущей толпы, с криками штурмовавшей первый «скотский» вагон.

– Не торопитесь, господа! – кричал конвоир. – Все попадете. Места у окон уже заняты! Ну-ка,

Вы читаете Пляска смерти
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату