поверили в серьезность ее намерений устроиться, закончив образование, на работу. Они считали мечты дочери о карьере временной блажью, которая сама собой сойдет на нет, как только она встретит правильного мужчину.
Знакомства с ее родителями я так и не свел. Ни с кем из родственников Ясмины ни разу не разговаривал. Для них я просто-напросто не существовал. Всякий раз, как кто-то из них приезжал в город, Ясмина вытаскивала откуда-то старинный серебряный амулет, «хамсу», и вешала его на гвоздик у входной двери, подавая мне сигнал: уложи сумку и подыщи себе ночлег. Конечно, мне это казалось унизительным: мы с ней суетились, заметая следы содеянного нами, точно парочка испорченных детей. Сосланный на кушетку Дрю, я гневно витийствовал, а он, слушая меня, метал в мишень дротики и сочувственно хмыкал.
Ясмина с моими родителями тоже знакома не была: они ко мне никогда не приезжали, и я к ним ездил отнюдь не часто. Не знаю, чего она ожидала от будущего, если оба мы не могли да и не желали оказаться со своими родителями даже в пределах одного города. Какие-либо сомнения в том, что мы любим друг дружку, у нас отсутствовали. Нам было весело вдвоем, каждый из нас восхищал другого своей
Имелся у нас и еще один камень преткновения. Хотя Ясмина и уверяла, что полюбила меня за ум, я всегда подозревал, что в глубине души она вынашивает на мой счет планы, с интеллектом моим никак не связанные. Иногда она заговаривала о некоем неопределенном будущем, о моменте, когда я «остановлюсь», и, надо полагать, подразумевала под этим, что мне наконец-то удастся осознать ошибочность моего выбора и подыскать хорошо оплачиваемую работу. Но если она хотела переделать меня, то и я, должен признаться, питал на ее счет схожие планы. Она порой вела себя очень прагматично, и никаких достоинств я в этом не усматривал. Я вовсе не питал уверенности в том, что когда-нибудь захочу жениться, и все же гадал, смогу ли я взять в жены кого-то, к философии отношения не имеющего.
Причина ссоры, в результате которой она меня выгнала, была до того незначительной, что я ее и вспомнить-то не могу. И тем не менее мы очень быстро вцепились друг дружке в горло. Она назвала меня сухарем, а мою диссертацию – доказательством того, что я ни на что не годен. Я ответил, что Гегель закончил «Феноменологию духа» лишь после того, как ему исполнилось тридцать шесть лет, и, стало быть, у меня есть еще восемь. Более подробный отчет о том, чем это закончилось, читатель может найти в первой главе.
Существуют два Кембриджа. Есть Кембридж волшебный, пропитанный историей и насыщенный возможностями, Кембридж моей студенческой поры и первых лет учебы в аспирантуре – тех, когда я еще не впал в немилость. И есть Кембридж, в котором живут обычные люди, город, лежащий за стенами старинного кокона. В этом реальном Кембридже нет библиотечных кабинок. Нет грантов. Нет исполненных глубокого смысла споров на всю ночь. Принадлежностью к
Вот вам свидетельство замкнутости жизни в ученом сообществе: отойдя меньше чем на милю от кампуса, я попал на очаровательную улицу, которой никогда прежде не видел, с белыми дубами и красными кленами, завершавшуюся тупиком. Погребенные под снегом машины. Отчаянно нуждающиеся в лопате дворника тротуары, на которые смотрят фронтоны викторианских, обшитых вагонкой домов – одни с остроконечными неоготическими шпилями, другие простого американского покроя, и все, кроме последнего, переделанные в двух– или трехквартирные. Пустая подъездная дорожка дома сорок девять наводила на мысль, что он глубоко вдается в свой участок земли. Очень скоро мне предстояло узнать – насколько глубоко.
Как только я свернул на эту улицу, безмолвные прохожие и машины растаяли, точно призраки, в зимней мгле.
Я понял, что не могу винить мою предположительную нанимательницу за то, что ей хотелось поговорить со мной у себя дома. Пройти здесь даже один квартал – и это потребовало бы от человека с плохими тазобедренными суставами и артритными коленями жутких усилий.
Одно достоинство у этой глуши все же имелось: тишина в ней стояла просто-напросто благостная. Я слышал свое дыхание, слышал, засовывая руку в карман, шелест моей нейлоновой куртки. Для пишущего человека, думал я, лучшего места и не придумаешь.
Я поднялся по ступенькам веранды, постучал в дверь, за эркерным окном дрогнули задернутые тяжелые шторы. Мгновение спустя парадная дверь отворилась – в темноту.
– Мистер Гейст. Входите.
Я стоял в холле, ожидая, когда глаза свыкнутся с сумраком.
– Я предложила бы вам снять куртку, но, возможно, вы захотите остаться одетым. Боюсь, в доме холодновато. Ну-с, прежде чем мы пойдем дальше, позвольте к вам приглядеться.
Я занялся тем же самым. Лет ей было, как мне показалось, около семидесяти пяти, хотя темнота основательных заключений сделать не позволяла. С определенностью я мог сказать лишь одно: когда-то она была на редкость красива и немалую часть красоты сохранила – лицо в форме сердечка, влажные, быстрые глаза. Я прищурился – уж не зеленого ли они цвета?
– Выглядите вы довольно прилично, – сказала она. – Грабить меня не собираетесь, нет?
– Это в мои планы не входило.
– В таком случае будем надеяться, что ваши планы не изменятся, а? – Она усмехнулась. – Пойдемте.
И она пошла по скрипучему полу, оставляя за собой шлейф ароматов. Дома Новой Англии нередко оказываются перетопленными до духоты – те, кто там жил, поймут меня, – и очень часто я, входя в такой дом с холода, немедля покрывался потом. Здесь же мне пришлось застегнуть молнию на куртке. Хозяйка дома остановилась, услышав, как она вжикнула, улыбнулась, словно извиняясь.
– Да. Должна попросить у вас прощения. Мое состояние ухудшается от тепла. И от яркого света, бывает, тоже. Надеюсь, вам будет здесь не слишком неуютно.
Мы вошли в изысканно обставленную гостиную. Две бледно-розовые софы расположились лицом одна к другой, перпендикулярно камину, перед которым лежал ковер. В середине комнаты стоял низкий стеклянный стол, а на нем – блюдце с полупустой фарфоровой чашкой. Плотные шторы не пропускали сюда никакого солнечного света, комната освещалась только двумя настольными лампами с абажурами в китайском стиле.
– Вы, наверное, не отказались бы от чая?
– Да, это было бы замечательно, спасибо.
– Присаживайтесь, пожалуйста. Я сейчас принесу, это недолго.
Глядя ей в спину, я гадал, о каком «состоянии» она говорила. Выглядела она вполне здоровой. Походка у нее была медленная, но не затрудненная, а просто грациозная. Походка женщины, привыкшей к тому, что ее ожидают, – неторопливость, исполненная чувства собственного достоинства. Поверх платья с цветочным рисунком был надет кремовый кардиган, и, когда она повернулась ко мне спиной, я увидел, что белые волосы ее собраны на затылке в опрятный узел и заколоты жемчужной булавкой, напомнившей стрелки остановившихся на двенадцати часов. Единственной ее уступкой неофициальности нашей встречи была пара шлепанцев, легонько хлопавших при ходьбе.
Глаза уже привыкли к полумраку, и я смог оглядеться. Помимо двери, в которую мы вошли, здесь было еще две – одна наверняка вела к кухне, другая открывалась в еще более глубокую темноту. Гостиная, выдвинутая к фронтону дома, оставляла место для столовой, где что-то поблескивало даже в темноте.
Больше всего поразило меня отсутствие фотографий. У кого же нет на каминной полке портретов матери и отца? Супруга или супруги? Детей? Друзей, наконец. А на этой стояли только керамические часы. Да и стены были почти голы. У двери, в которую вышла хозяйка дома, висела знаменитая литография Одюбона, изображающая каролинского попугая – в природе вымершего, но выжившего в искусстве, –