– Да я его всего-навсего тортом угостил.
– И в результате для послеполуденного чая торта у нас нет. Стыд и позор, мистер Гейст.
– Вы это о чем?
– Посмотрите сами.
Я приподнял пластиковый колпак, «Захера» под ним не оказалось.
– Но со вчерашнего дня оставалось предостаточно.
– Скорее всего, он стянул остаток торта, когда вы отвернулись, – сказала она. – Вполне в духе моего племянника.
– Поверить не могу.
– Терпение, мистер Гейст. Старая женщина способна прожить один день и без сладкого. Так вы хотели просить меня о чем-то.
Я ее почти не слушал – пыхтел от гнева.
– Мистер Гейст.
– Прошу прощения?
– Вы что-то такое говорили пару дней назад. Однако углубляться мы в это не стали.
– А. Ну да. – И я рассказал ей о том, что мать попросила меня приехать домой, назвав это воссоединением семьи. – Я ответил, что должен сначала отпроситься у вас.
– Поезжайте, конечно. Хотя считаю необходимым отметить, что чрезмерного энтузиазма эта поездка у вас не вызывает.
– Нет.
– В таком случае, если вам хочется уклониться от нее, вы можете использовать меня в качестве отговорки.
– Вообще-то, съездить надо бы… – неуверенно произнес я.
– Ну, стало быть, решено.
– Это всего пара дней.
– Из-за меня, пожалуйста, не спешите. Я вполне способна управиться и без вас. – На лице ее появилась полуулыбка. – Вы редко говорите о вашей семье.
Я пожал плечами.
– Могу я спросить – почему?
– Ничего личного. Просто они не очень интересные люди.
– Вы слишком немногословны.
– Да нет. Просто они никогда не видели Виттгенштейна. И даже не знают, кто он такой.
– Они произвели вас на свет, мистер Гейст.
– До сих пор не понимаю, как им это удалось.
Она помолчала, ожидая, не добавлю ли я чего-то еще. Но я тоже молчал, и она сказала:
– Разумеется, ваши дела – это ваши дела.
Интонация Альмы переменилась. Возможно, моя жеманная сдержанность рассердила ее – она-то многое рассказала мне о своем прошлом. Или слова эти она произнесла от души, а то, что я услышал в ее голосе, было сочувствием. Так или иначе, пригодный для откровенностей миг миновал, и мы заговорили о вещах более для нас обоих приятных.
Эрик начал приходить за деньгами раз в неделю. Невозмутимость, с которой относилась к этому Альма, уязвляла меня настолько, что я стал, едва услышав, как он поднимается по ступеням веранды, удирать из дома через заднюю дверь. Если я не успевал убраться вовремя, то получал приглашение посидеть с ними, а это было для меня худшей из пыток. Я молчал, считая минуты, и наконец, придумав какой-нибудь предлог, уходил в свою комнату, ложился, накрывал ухо подушкой и растравливал досаду попытками подсчитать, сколько же денег она отдала ему за многие годы. Скажем, в среднем сто долларов в неделю, за… ну, выбери любое число… за пятнадцать лет… получалось около 80 тысяч – сумма попросту немыслимая, особенно если учесть, что он всего-то и делал, что руку за деньгами протягивал. Мы со служанкой, по крайней мере, отрабатывали то, что получали. Да и зачем ему столько денег, если, конечно, он не наркоман? С этим необходимо покончить, это неправильно, нехорошо – и для него, и для нее, и для кого бы то ни было еще. Но тут я одергивал себя: кто ты такой, чтобы указывать ей, как она должна тратить свои деньги, что за дерзость и даже наглость? Да, но, как человек, желающий Альме добра, я не мог сносить столь бесстыдное злоупотребление ее щедростью.
Так я и ходил по кругу.
Думаю, особенно досаждало мне то, что Альма оживала в его присутствии, становилась, по крайней мере на недолгое время, положительно кокетливой. Лесть Эрика была настолько очевидно лживой, что я не мог понять – как может женщина такого ума, такой утонченности клевать на нее. Мне было больно смотреть на это. Шли недели, я проводил все больше времени, наблюдая за ними, и начинал понимать, почему мне не удается составить представление о личности Эрика: у него таковой не имелось. Он реагировал только на непосредственные раздражители, да и из них лишь на те, что могли способствовать осуществлению его желаний. Ему нужны были деньги Альмы, и для того, чтобы получить их, он готов был преобразиться в кого угодно. Если на нее нападало настроение пококетничать, он отвечал ей кокетством. Если она замыкалась в себе, он становился мягким и сдержанным. Его способность с такой быстротой прилаживать свои настроения к ее доказывала мне, что никакого внутреннего содержания у него просто-напросто нет. Я бы навряд ли смог проделывать все то. Я был личностью, обладал независимым умом, а его хамелеонские дарования во мне отсутствовали. Но опять-таки, как ему удавалось дурачить ее? А вернее сказать, почему она позволяла себя дурачить? Я измучил себя этим вопросом. И бесконечно сравнивал себя с ним. Я был книгой, он – кинофильмом. Чем дольше я так и этак вертел в голове эту метафору, тем более уместной она мне представлялась. Эрик был – сплошная поверхностность, я обладал глубиной. Он предлагал простое, пассивное развлечение, я требовал усилий и сосредоточения. Я был тонок там, где он был тривиален, проницателен там, где он – непроходимо глуп и т. д. и т. п.; я ублажал себя такого рода самодовольной иронией, но лучше мне от этого не становилось ни на йоту. Потому что я видел, как смотрит на него Альма, и закрывать на это глаза не мог. Как не мог и надеяться, что Эрик сгинет куда-нибудь сам собой, – и потому с неохотой пришел к заключению, что я в который раз переоценил собственную значительность и недооценил человеческую способность к самообману. Иногда бывает, судя по всему, так, что женщина просто нуждается в дешевых развлечениях.
Хуже было другое – существование отчетливой корреляции между его появлениями и ее приступами. Через несколько часов после того, как он удалялся, Альме становилось худо, и до конца дня она из спальни уже не выходила. Вечерами я тихонько поднимался наверх, чтобы поставить у ее двери поднос с едой, – еда чаще всего оставалась нетронутой, но я упорствовал в ее приготовлении. Я видел, какой вред он приносит Альме, и этого оказалось достаточно, чтобы мной овладело желание не впускать его в дом. Но дом принадлежал не мне, и я ничего не предпринимал, только строил гримасы, когда дверной звонок прерывал наш разговор или когда Эрик присоединялся к нам, не получив приглашения, за обедом. Они смеялись, обменивались только им понятными шуточками, а я безмолвно кипел и наконец покидал их, сославшись на выдуманную встречу с друзьями. Часами бродил я по берегам Чарльза, пиная ногами покрывавший их дерн и бурча себе под нос. Или отправлялся в Научный центр, усаживался за компьютер и затевал раз за разом проверять электронную почту, которой у меня как не было, так и не было. Или обшаривал всемирную паутину в поисках информации об Альме и Эрике, уверяя себя, что чем больше я о них обоих узнаю, тем легче мне будет контролировать их. Образцовая детская блажь, разумеется, да к тому же ни она, ни он никаких следов в киберпространстве не оставили. Альма – понятно по какой причине. А Эрик, предположительно, потому, что давно уже перестал как-то участвовать в жизни нормального человеческого сообщества. Невозможность найти его имя хоть где-то говорила мне, что школу он не закончил (если когда-нибудь в нее поступал), а работа, насколько я знал, была у него только одна – доить Альму и разрушать мою жизнь.
А иногда я стоял у дома Ясмины, бывшего прежде и моим домом, и представлял себе, как там, внутри, она сливает воду из кастрюльки со сварившейся вермишелью, одновременно болтая по телефону со своим женихом, и тогда ненависть к нему соединялась с ненавистью к Эрику, две ревности переплетались, и одна питала другую так, что обе росли по экспоненте, и я раззуживал себя до того, доводил до такого