порцией пищи, я отказался передать. (Кстати: она просила передать эту просьбу графу Лорису-Меликову; я не счел себя, согласно данным мне указаниям, вправе сказать ей о переменах в личном составе министерства.)
Указание на недостаточность пищи и просьбу о дозволении кому-либо из акушеров оказывать ей пособие я обещал передать по принадлежности, что сим и исполняю. Геся Гельфман на специальный вопрос г-на Калугина и на общие мои вопросы заявила, что с нею обращаются хорошо, что притеснений никаких нет, но что одиночное заключение, при беременности ее, действует на нее ужасно сильно и так на нее влияет, что она была сильно больна, чувствует себя и теперь нездоровою и в настоящее время боится, что останется без акушерской помощи в случае выкидыша или родов. Я в особенности старался уговорить Гельфман подать прошение на высочайшее Его Императорского Величества имя о смягчении участи ее. Как я уже говорил Вам, я считаю себя обязанным как бывший на суде защитник ее по назначению оказать содействие к подаче ею такой просьбы, ибо не могу не видеть разницы между виновностью ее (по закону, несомненно, влекущею смертную казнь) и виновностью других цареубийц, уже повешенных; совершение ею преступления во время беременности и тогда, когда близкое ей лицо (как это я узнал уже после приговора) было уже привлечено к суду, конечно, тоже должно бы повлиять на смягчение наказания, если бы по монаршему милосердию дозволено было уменьшить строгость закона. Наконец, немедленная после объявления приговора смертная казнь и смертная казнь, ожидаемая беременною женщиной в одиночном заключении в продолжение нескольких месяцев, — наказания далеко не совсем равные. Вот по этим соображениям (конечно, не высказанным в присутствии Гельфман) я уговаривал ее подписать прошение о помиловании. Она сначала отказывалась, объясняя, что не может дать подписки о внезапной перемене убеждений и что согласилась бы подписать лишь прошение об улучшении пищи и об усилении медицинской помощи. После переговоров о редакции прошения, — причем я ей объяснил, что более важно действительное ее раскаяние, нежели заявляемое на бумаге, — она согласилась подписать прошение в известной редакции. Я тогда же написал прошение в указанной ею редакции, и она его подписала. Прошение это было передано при мне его высокопревосходительству г. коменданту и будет им переслано к Вам. Если бы при дальнейшем рассмотрении прошения потребовалась перемена редакции, то прошу вновь мне разрешить переговорить об этом с Гельфман; но, с своей стороны, я просил бы (если только имею право просить) не останавливаться на редакции, а видеть в подписанном Гельфман прошении лишь обращение к беспредельной милости Государя Императора.
С глубоким уважением и преданностью Вашего превосходительства покорный слуга
28 июня 1881 г., веч.
Ваше Императорское Величество, августейший Государь. Находясь ныне, после объявленного мне приговора о смертной казни, впредь до приведения этого приговора в действительное исполнение, в С.- Петербургской крепости, при условиях, которые не дозволяют ни питания, ни медицинской помощи, необходимых для улучшения расстроенного моего здоровья, всеподданнейше прошу Ваше Императорское Величество соизволить повелеть о смягчении моего тяжелого заключения и о милостивой замене назначенного по суду наказания, смертной казни, меньшим наказанием.
Печатается по:
Л. Плансон
ВОСПОМИНАНИЯ
<…> На Шпалерной, около наглухо закрытых ворот Дома предварительного заключения, где нам приказано было остановиться, уже было много народа. Тут был наряд от лейб-гвардии Преображенского полка с целым взводом барабанщиков, так как было известно, что один из цареубийц, Михайлов, собирается говорить во время следования его к месту казни речи. Тут были и полицейские чины всяких рангов, и жандармы, и несколько человек штатских, вероятно, из чинов судебного ведомства, без обязательного присутствия которых не обходится ни одна казнь и по настоящее время.
Словом, тут была жизнь, было шумно и оживленно в противоположность тишине и безлюдию на прилегавших улицах, по которым мы только что прошли.
Разрешено было слезть с коней, и прозябшие офицеры, обрадовавшись свободе и встрече с другими знакомыми офицерами, оживленно заговорили, стали курить, похлопывая руками и топчась на месте ногами, стараясь согреть озябшие члены. Впрочем, вскоре нашелся другой способ согреться, так как оказалось, что какой-то предприимчивый человек открыл импровизированный буфет с водкою и закусками в подъезде одного из соседних домов, и гг. офицеры по двое, по трое бегали туда, тайком от начальства, чтобы пропустить рюмочку-другую водки и проглотить пару бутербродов…
Между тем темное до того небо стало понемногу сереть… Звезды будто полиняли, а затем и вовсе потускнели и точно стерлись с побледневшего неба. Пробежал торопливой походкой фонарщик, привычною рукой гася газовые рожки в фонарях. Небо в конце улицы совсем побелело, потом порозовело, и видно было, что где-то встает за домами солнце. Просыпалась городская жизнь, засновали люди, загрохотали со стороны Литейного извозчики, зазвонили звонки конок — словом, начиналось утро ясного, солнечного, погожего дня.
Вскоре послышались команды, заставившие зашевелиться стоявших на Шпалерной солдат и офицеров. Подтянулась пехота, села на коней кавалерия, и наш эскадрон выстроился как раз против ворот Дома предварительного заключения…
Несколько минут спустя ворота эти разом открылись, и из них, как из разверстой пасти чудовища, выехала сначала одна платформа, окрашенная в черный цвет, с сидевшими на ней какими-то бесформенными фигурами, вслед за ней тотчас же — другая, обе в сопровождении своих конвойных и каких-то людей арестантского вида, и двинулись в сторону Литейного.
Было что-то зловещее, жуткое в этих двух повозках и сидевших на них фигурах…
Наш эскадрон тотчас же охватил кольцом обе повозки, когда они вытянулись по улице, а преображенцы составили второй ряд оцепления, причем барабанщики поместились двумя группами, каждая назади платформы, и немедленно забили по своим барабанам.
Когда все шествие двинулось, успокоившись после произведенных построений, я стал оглядывать платформы и сидевших в них людей.
Каждая повозка, в виде платформы, запряженной парою лошадей, управляемых кучером, имела позади скамейку, поставленную поперек. На этой скамейке, спиною к движению, то есть к лошадям, сидели привязанные к вертикально приделанным доскам, с надписью наверху белыми буквами по черному фону «цареубийцы», преступники в серых арестантских халатах и таких же безобразных шапках.
На первой платформе, если только не изменяет мне память, сидело трое: слева, если стать лицом к движению, Рысаков, посреди — Желябов и справа — Перовская.
Некрасивое и несимпатичное, молодое, безусое лицо Рысакова было мертвенно-бледно, болезненно отекши, и в его маленьких, трусливо бегавших глазках читался животный страх пойманного зверя, доходивший до ужаса…
Желябов сидел спокойно, стараясь не показать волнения, несомненно владевшего им всецело; он держался не без известного достоинства… На тонком же, хотя немолодом, изжелта-бледном, как бы восковом, но красивом и породистом лице Перовской, окаймленном повязанным на голове светлым платком, бродила тонкая, злая, деланная усмешка, а глаза презрительно сверкали, когда она смотрела на толпу, окружавшую платформу и к этому времени запружавшую весь Литейный…
На второй платформе слева сидел Михайлов, и его большая, грузная фигура с довольно симпатичным