уделяла ему не больше внимания, чем домашней скотине: за ним приходилось ухаживать или использовать в работе. Теперь я корила себя за то, что не была с ним добрее и терпеливее. А он был именно таким по отношению ко всем нам.
Не успела я закрыть глаза, как мне приснился сон. Во сне Эндрю стоял на берегу реки. Вероятно, была весна, потому что свет был таким ярким и желто-туманным, что трава и деревья расплывались у меня в глазах и трепетали, как топленое сливочное масло. На ремне, перекинутом через плечо, у Эндрю висело отцовское кремневое ружье, а Ричард с Томом поддерживали его под руки. Он поднял глаза! — лицо у него было такое доброе и простодушное! — и широко улыбнулся, будто увидел меня на другом берегу. Брат открыл рот, чтобы что-то сказать, но я не услышала слов, потому что почувствовала, как Том трясет меня за плечо. Я проснулась и увидела заплаканное лицо Тома рядом с моим. Я уснула, привалившись к груди Эндрю, и теперь заплакала, поняв, что Эндрю нас покинул.
Я обняла Тома, но он снял мои руки со своей шеи и сказал:
— Сара, смотри сюда.
Но я не хотела видеть лицо, на котором смерть оставила свой отпечаток. Том опять потряс меня за плечо и снова позвал по имени. Я вгляделась в его лицо, ожидая увидеть ту же скорбь, что охватила меня, но оказалось, что Том вовсе не был опечален. Глаза его светились от радости, а губы смеялись. Он сказал, закатывая рукав рубашки Эндрю:
— Ты взгляни на его руку.
Я взглянула и увидела, что краснота начала спускаться, от плеча к локтю, а от локтя к запястью. Брат дышал глубоко и ровно. Я потрогала его лоб, он был прохладным и покрыт испариной. Когда Эндрю наконец открыл глаза, он снова стал слабоумным ребенком с глупой улыбкой и попросил супа и хлеба.
Когда на следующее утро шериф вошел в камеру, он сразу направился к Эндрю. Он смотрел на меня с удивлением несколько секунд, а потом сказал:
— Если это не колдовство, то тогда что?
По пути к двери он сказал, что Эндрю может остаться еще на один день, а потом ему придется вернуться в мужскую камеру. Как только стихли его шаги на лестнице, я ринулась к решетке и закричала Ричарду и матери:
— Эндрю жив! Жив!
Впервые за несколько дней я почувствовала такую радость, услышав их голоса, что на несколько мгновений позабыла о безысходности салемской тюрьмы. Забыла, что осталось всего шесть дней, пока моя мать может мечтать, просыпаться или вообще испытывать какие-то чувства.
Наступило воскресенье, и женщины в камере собрались на утреннюю молитву. Вознести благодарность Господу попросили хозяйку Фолкнер. В полдень пришел отец. Он принес нам еды, постиранную одежду и чистой воды. Когда Том рассказал про врача, который собирался отрезать Эндрю руку, он сжал прутья решетки с такой силой, что мне показалось, он их выдернет. Я приподняла лежащую у меня на коленях голову Эндрю повыше, чтобы ему было легче говорить, и первое, что он сказал, когда проснулся, было: «Папа, теперь я могу ходить с тобой на охоту», а отец ответил: «Сынок, ты первым из братьев выстрелишь из ружья». Когда время вышло, отец сказал, что снова придет во вторник и потом будет приходить каждый день до пятницы. Весь вечер мы с братьями держались за руки, и наши пальцы были сплетены так же крепко, как звенья цепей на наших кандалах.
Тех, кто пережил эти ужасные судебные процессы, часто спрашивали: «Как вам удалось справиться с потерей близких?» Будто человек, перенесший такую потерю, должен просто взять и перестать дышать. Некоторые и в самом деле теряли желание жить и отказывались от пищи и воды после смерти любимого человека или после испытанных телесных страданий. Но ребенок, который совсем недавно пришел в этот мир, может оказаться более живучим, чем самый сильный мужчина, и обладать волей к жизни более сильной, чем у самой несгибаемой женщины. Ребенок подобен весенней луковице, внутри которой заложены все силы, необходимые, чтобы протолкнуться через толщу земли к солнцу. Если полить луковицу, она начнет прорастать даже в каменистой почве. Так доброта дает ребенку силы преодолеть тьму.
К нам доброта пришла в виде доктора Эймса. Когда он вошел в нашу камеру в понедельник пятнадцатого августа, я его сначала не узнала. Он вошел, зажимая нос платком, с чемоданчиком из телячьей кожи. Сперва я подумала, что он пастор, так как он был одет в длинный темный кафтан и строгую широкополую шляпу. Когда он убрал платок от носа и положил его в карман, я увидела перед собой молодого человека, не больше тридцати лет от роду, с узким лицом, прямым носом и темными глазами, над которыми пролегли широкие черные брови. Женщины протягивали к нему руки и просили о помощи. Он успокоил всех, сказав несколько слов, и начал свой обход, останавливаясь у одной, чтобы взглянуть на рану и наложить мазь, или у другой, чтобы подержать за руку и немного поговорить. С каждой он говорил так, будто она была одна на свете. Женщины прикладывали его руку к лицу и благословляли за его добрую заботу. Подойдя наконец к нам, он склонился над Эндрю и сказал:
— А вот и чудо, которое я могу наблюдать собственными глазами.
Он улыбнулся Эндрю, и Эндрю улыбнулся в ответ и вытянул руку, чтобы доктору было лучше видно.
Осматривая руку, доктор сказал мне мимоходом:
— Ты меня не помнишь, Сара?
Я удивилась, что он назвал меня по имени, и посмотрела на него внимательнее. Он повернул ко мне лицо и объяснил:
— Я заезжал к вам — привозил записку от вашего дяди, Роджера Тутейкера.
И тут я вспомнила молодого доктора из Хейверилла, который ездил в Бостон лечить заключенных. Это он привез отцу записку — записку, которую отец прочел и бросил в огонь. Врач быстро достал из своего чемоданчика бинты и мазь и забинтовал Эндрю запястье. Закончив с Эндрю, он помазал мазью натертую кандалами кожу на руках Тома, а потом занялся моими покрасневшими и горящими запястьями.
— Я знаю твоего отца, — сказал он, обматывая полосками ткани мои запястья под железом. — Вернее сказать, я знаю о нем. Об этом человеке часто говорят в Бостоне. В определенных кругах.
Я посмотрела на него непонимающе, и он продолжил, накладывая бинты мягкими и прохладными пальцами:
— Ты знаешь, как умер твой дядя?
— Говорят, его отравили, — ответила я нехотя, ибо вопрос этот был мне неприятен. — Его кто-то отравил, — добавила я и неуверенно заглянула в глаза доктору.
Тогда он взял мои руки в свои узкие ладони и тихо сказал:
— Нет, Сара, его отравил не кто-то. Он сам отравился.
Не успела я открыть рот, как он сказал:
— Я знаю, что люди подозревают твоего отца. Он и в самом деле заходил в камеру в тот день, когда умер твой дядя. Правда и то, что дядя просил его о прощении. Его пытали, и он знал, что по своей слабости будет принужден дать показания против вас, детей. Он сказал мне, что раскаивается в том, что уже сказал против матери, и что лучше ему умереть, чем навлечь новые несчастья. Не думаю, что твой отец имеет отношение к его смерти.
Я посмотрела на Тома и по его глазам поняла, что не одна считала, будто, защищая честь семьи, отец совершил убийство. Вспомнилось, как однажды отец сказал, что дяде хорошо, оттого что он преуспел в дурном, и я его спросила: «Что это значит?»
Доктор опустил глаза и продолжил:
— Ваш дядя был чрезвычайно удручен и жаловался, что у него болит сердце. Просил меня дать ему наперстянки. — Мне было известно, что наперстянка — сильный яд, и, когда я взглянула на доктора, он сказал: — Наперстянку дают в небольших дозах, чтобы облегчить сердечную аритмию. Большая доза приводит к смерти через несколько часов, но, на взгляд несведущего человека, все выглядит так, будто сердце остановилось само по себе. За несколько дней до смерти он попросил у меня большую дозу, и, так как сам был врачом, я положился на его мудрость и… дал ему то, что он просил. Уходя от него в последний раз, я сказал ему: «Будьте очень осторожны и принимайте только столько, сколько нужно». И он ответил, держа в руке мешочек с травой: «Мне нужно все, что здесь есть».
Я представила, как дядя, холодный и бледный, лежит мертвый на грязной соломе в своей тюремной