Сегодня на этом месте растут акации. Но в то время там стоял гигантский дуб с мощными ветвями, которые могли бы выдержать вес двадцати человек, не говоря о горстке исхудалых узников. К стволу дерева приставят лестницу, и шериф, которого все знают, наденет полагающуюся по этому случаю маску, не для того, чтобы скрыть лицо, но как дань установившейся английской традиции. Для сбережения сил он начнет с самого тяжелого по весу и выведет и поставит на лестницу Джона Проктора, а затем Джорджа Берроуза. Наденет петли им на шею и столкнет в никуда. За ними последует Джон Уиллард, а потом Джордж Джейкобс.
Последней будет моя мать. Ее хрупкое, ослабевшее тело, уже готовое к долгожданному освобождению, палач втащит на лестницу за плечи. Завяжет петлей на шее старую веревку и столкнет осужденную в летний ветерок. Небо будет синим и безоблачным, чтобы ничто не мешало Богу смотреть на казнь, чтобы никакие тучи не заслоняли освещающие действо солнечные лучи. Никакого дождя, похожего на пролитые слезы, никакого ветра, посланного в наказание зевакам, стоящим полукружием у дерева в напряженном испуганном ожидании. Сношенные и потрескавшиеся башмаки, сбитые оттого, что много лет топтали землю, упадут с ее ног. Шея вытянется и хрустнет. Ворота жизни закроются и рухнут. Глаза будут что-то искать, борясь с закрывающимися веками. Будут искать и найдут высокую фигуру, стоящую одиноко на пригорке позади толпы. Гигант из Кардифа, как обещал, будет стоять за всех нас, с непокрытой головой, неподвижно, освещаемый меркнущим светом жизни, как стрелка истинного компаса, которая показывает на север, за Салем, в сторону Андовера, и еще дальше, туда, где будет ее вечный дом.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Мне снится сон, и во сне я в тетином погребе. Я знаю, что это погреб, потому что там холодно и сыро и чувствуется затхлый запах проросших под землей корнеплодов. В бархатно-коричневой темноте видны очертания корзин, которые мы с Маргарет наполняли осенью и которые потом снова опустеют за долгие зимние месяцы. Над головой слышны шаги. Кто-то ходит по общей комнате дядиного дома. Слышны голоса и смех, тихий и неясный, он проникает в погреб, как древесная пыль через половицы. Надо мной жизнь и свет. Но дверь погреба заперта, и у меня в руках лишь крошечный огарок свечи с почти полностью сгоревшим фитилем.
Я громко кричу, но меня никто не слышит. Пинаю ногами земляные стены, но выхода нет. Вслушиваюсь в окружающий меня мрак и различаю какие-то шорохи, похожие на вздохи, доносящиеся из всех закоулков. Они непохожи на суетливое шебуршание мышей или крыс. Звук гораздо мягче и слабее. Но и настойчивее. Так шуршит крылышками жук или трясет панцирем саранча на стебле пшеницы. А может, так шуршат корни, прорывающиеся в погреб сквозь земляные стены? Тонкие, слабые корни, некоторые не толще паутины, ползут к середине погреба, где я сижу. Привлеченные моим теплым учащенным дыханием, они оплетают мои ступни и лодыжки, ладони и запястья. Затем обвиваются длинными завитками, будто заключая в нежные объятия, вокруг моих бедер, талии, груди. Объятия сжимают меня все крепче, мне не высвободиться. Вот они уже достигли моего лица. Свеча замигала и погасла. Я сижу в полутемном погребе, рот заткнут и нем, уши глухи, широко раскрытые глаза слепы. И тут я просыпаюсь. После смерти матери этот сон будет мне сниться снова и снова, и всякий раз я буду просыпаться в камере салемской тюрьмы. И будет идти дождь.
Синее летнее небо поглотили мрачные, тяжелые тучи, которые топили молнию, прежде чем она вспыхивала, и превращали раскаты грома в глухое бурчание. Дождь просачивался сквозь осыпающийся раствор между камнями стен и сбегал ручейками через открытые окошки. Он превращал солому на полу в кислое гнилое болото, и наши ботинки промокали насквозь. Мы проводили дни, прижавшись друг к дружке, чтобы согреться, стараясь держаться как можно дальше от мокрых стен. Если иметь в виду, что в салемской тюрьме было заключено столько ведьм — более шестидесяти женщин, томившихся в кандалах, — то крыша должна была давным-давно слететь со стропил, а мы все освободились бы. Но гвозди в балках продолжали ржаветь, решетки на окнах оставались прочны, засовы накрепко заперты, и все, от самых маленьких до самых старых, по-прежнему носили на себе цепи весом по восемь фунтов.
Дождь, неистовый и непредсказуемый, пришел с северо-востока и пронесся с побережья от Фалмута до Уэллса и Киттери и дальше до Солсбери, подобно черной кобылице, наевшейся крапивы. Бурные течения у мыса Анны двинули грозовые тучи вглубь материка, от Марблхеда в направлении Мерримака, и вместе с ветрами в деревню Салем пришли бредовые видения и раздражительность. К сентябрю будут арестованы более тридцати женщин и тринадцать мужчин из Андовера, половина из них малолетние. У девушек из Андовера, как у их сестер из Салема, начались странные припадки, и преподобный отец Барнард, когда прихожане собрались на молитву, потребовал провести проверку прикосновением, чтобы выявить их мучителей. Седьмого сентября многих уважаемых жителей Андовера собрали в молитвенном доме и построили в ряд у кафедры, чтобы до них могли дотронуться визжащие и дрожащие девушки. Страдания этих девушек якобы мгновенно прекращались, как только они дотрагивались до ведьмы, которая наложила на них заклятие. Двери тюрьмы открывались и закрывались, открывались и закрывались, и вскоре семь родственников преподобного Дейна уже спали на расстоянии вытянутой руки от меня. Внука преподобного отца, тринадцатилетнего мальчика, поместили в мужскую камеру, где сидели Ричард и Эндрю.
Пострадала не одна семья Дейна. Проснувшись, Андовер узнал, что ведьмы поселились повсюду: в каждом доме и на каждом поле. Дочь, которая сушила травы на кукурузной сапетке, попадала под подозрение. Племянница, которая оставила отпечаток большого пальца на буханке, перед тем как поставить ее в печь, занималась колдовством. Любящая жена, которая откидывает простыни на супружеском ложе, оказывалась суккубом, высасывающим жизненные соки из тела мужа. Грубое слово, неулаженная ссора, проклятие или ругательство, сказанное в сердцах пятнадцать лет назад, вспоминались, переосмыслялись и обнародовались. Человек по имени Мозес Тайлер обвинил и посадил в тюрьму свою сестру и пять ее дочерей, а также свекровь одного брата, жену и трех дочерей другого. Таковыми были милосердие и великодушие, проявленные по отношению к женщинам в молитвенном доме преподобного Барнарда в ту позорную и постыдную среду. Так преподобный Барнард стал неоспоримым духовным вождем осажденного города, бестрепетно одолев своего старшего обездоленного коллегу.
С новыми заключенными в камеры пришел страх, как рубцы от побоев. Никто не мог с уверенностью поручиться, что бок о бок с невинными не сидят ведьмы. Теперь по «хорошей» камере ходить было невозможно. Места хватало, только чтобы поменять положение тела, да и то лишь с согласия соседей. В камере никогда не наступала тишина. Многие женщины от сырости начали сильно кашлять, и ночью было даже шумнее, чем днем. Сару Уордвелл, нашу соседку из Андовера, чей дом стоял к северу от нашего, арестовали со старшей дочерью и младенцем, которому еще не исполнилось и года. Младенец, маленький и слабый, долго и натужно плакал перед рассветом. Сэмюэля Уордвелла, отца ребенка, который лежал в мужской камере, приговорят и повесят до конца месяца. Женщина, у которой болел зуб, истошно кричала всю ночь и большую часть дня. Спиртное, которое в нее вливали все в большем и большем количестве, ей уже не помогало. Мне тоже дали выпить спиртного, чтобы я перестала кричать и биться в истерике от ужаса и боли, когда мою мать вывели из камеры в последний раз.
Когда шаги матери стихли на лестнице, я вцепилась в прутья решетки, и мой пронзительный вопль как ножом разрезал застоявшийся воздух в коридоре. Чьи-то сильные руки обняли меня и оттащили от решетки. Кто-то сказал мне на ухо: «Ш-ш-ш! Нельзя, чтобы твоя мать услышала, как ты кричишь. Ей от этого станет еще тяжелее. Успокойся. Успокойся и возьми себя в руки ради нее». Но я не могла перестать кричать, метаться и скрипеть зубами, вырываясь из рук женщин, которые пытались меня удержать. Я потеряла разум. Я перестала быть ребенком. На меня не действовали уговоры. Все мои чувства вырвались наружу. Я дралась, пиналась и кусалась, пока мне не раскрыли рот и не влили какую-то горькую удушливую жидкость. Мне пришлось ее проглотить, иначе я задохнулась бы. Потом жидкость влили мне в рот еще раз, а потом еще. Через несколько минут зверь утихомирился, и тепло потекло из моего желудка к ногам, потом к груди, рукам и голове. Сознание отключилось, и мои мучительные мысли скрутились, как простыня под толстым стеганым одеялом. Руки, что удерживали меня, ослабели, и какая-то женщина, вероятно хозяйка