раздобыв проволоку. Мы подсоединились к линии связи вашего транспортного штаба и перехватывали донесения о времени прибытия эшелонов. Ты же знаешь, что мы не пропустили ни одного эшелона, не пощипав его. В этом и твоя заслуга. Кабель лежит под снегом, мы собирались весной закопать его в землю. Но теперь в этом уже нет нужды. Скоро прогоним фашистов и отсюда. Прощай, Карл. Мы тебя проверили. Ты испытание выдержал. Подбрасывай и впредь песок в фашистскую военную машину. Все наши товарищи передают тебе и товарищу Квадратному привет.
Алексей обнял меня, расцеловал, и мы с ним расстались.
Вечером я передал Рейнике привет и благодарность товарищей из леса.
— Сегодня мы пить не будем, — сказал он. — Хотя повод для этого у нас есть.
Перед нашим отъездом прибыл целый мешок почты. Конечно, письма безнадежно устарели. «Мы живем хорошо, все здоровы», — написано в одном письме. И читая это, невольно думаешь, что речь идет о прошлом. Живы ли родные сейчас? Два месяца в наше время — такой срок, что можно тысячу раз умереть. Так что утешительные известия недействительны, а вот печальные — те не стареют. Моя жена, отлично овладевшая эзоповым языком, пишет: «…Господин Таль уже давно лежит в больнице, он совсем плох. Профессор установил, что ему осталось недолго жить, болезнь зашла слишком далеко». Таль — «долина», людей с такой фамилией я не знаю среди своих знакомых. Значит, речь идет о человеке, имя которого я могу вспомнить по ассоциации. В переводе на нормальный язык это означает, что наш сосед и товарищ Альфред Берг — «гора» — приговорен к смерти. Так мы всегда переписываемся с женой, и я умею точно расшифровывать ее иносказания. Да, Берга давно взяли в «больницу». Еще одна жертва!
Мы уезжали из Витебска на перегруженной всяким барахлом автомашине. Я сидел высоко на вещах вместе с Гревером и с грустью смотрел на удаляющийся лес, на домики возле опушки, где познакомился с Алексеем, на места, где мне хотелось бы остаться, чтобы почувствовать себя, наконец нормальным человеком.
— Карл, дружище, что у тебя за лицо! — закричал Гревер, заметив мое настроение. — Можно подумать, что ты едешь не с фронта, а на фронт. Там, где мы сейчас осядем, будет спокойно до самой осени. А потом мы снова получим такой пинок, что уже докатимся до башен самого Берлина.
— Если эти башни еще будут там стоять.
Вот теперь мы узнали, что за отдых ждал нас в Вильнюсе. Еле живым санитарам поручили развернуть в здании академии эпидемический тифозный госпиталь на тысячу человек. Это выздоравливающие, но на родину их не решаются отправить, потому что они основательно смахивают на привидения.
Конечно, об отдыхе не может быть и речи. По ночам воздушные тревоги. Днем до черта работы. Я, кажется, действительно схожу с ума. У меня началось какое-то нервное заболевание, меня пугает малейший шорох и всюду чудится трупный запах. Мысли путаются. Я часто вижу глухонемого на виселице. На меня не действуют самые сильные наркотики. Во рту вкус металла и крови. Мне чудится, будто я сам на виселице, а палач затягивает на мне веревку…
Песок в машину
Прошло полгода. Сентябрь. Черную тьму прорезают лучи света. Снова я ощущаю вкус еды, хотя трупный запах все еще преследует меня.
Я — в Эйленбурге, в резервном батальоне. Эти полгода я провел в Берлине, в отделении для нервнобольных тылового госпиталя в Темпельгофе. Врачи не предполагали, что я так быстро поправлюсь. Меня постоянно навещали жена и дети; осторожно, по одному, приходили старые товарищи. Они-то меня и подбодрили. Правда, и они не могут не говорить о смерти. Нет-нет кто-нибудь да и проговорится: того посадили, тот погиб при воздушном налете, а этот — под топором палача. Но жизнь празднует возрождение, если все оценивать по большому счету. Да, по большому счету, если заглядывать в будущее, уже близкое.
Признаков этого возрождения много.
Все чаще «выравнивают фронт», значит друзья продвигаются. Все злее нападки фашистских газет на «бандитов», значит партизанское войско крепнет и сопротивление растет. Все откровеннее разговаривают между собой измученные войной люди, особенно пожилые, значит тронулся лед, сковывавший сердца. Поутихли вопившие о победах, заговорили «ворчуны», недовольные. Надо будить, будоражить людей, пользуясь любой возможностью. Надо продолжать борьбу в тылу. Я вспомнил этот наказ Алексея, как только прояснилось мое сознание. Его партизанская благодарность и слова, сказанные при прощании, словно огнем выжжены в моем сердце.
В резервном батальоне муштруют, как и в мирные времена. Это страсть командира батальона. Тянут жилы так, будто сюда собрались сопляки, еще не видавшие ужасов войны, а не пожилые люди, которые хлебнули крови и горя. Покорность автоматическая, достаточно пустяка, чтобы расшевелить всех, устроить переполох.
Я встретил человека, который готов поддержать меня. Мы с ним быстро поняли друг друга. Это старый унтер-офицер Дойч, берлинец, участник первой мировой войны, столяр по профессии, человек весьма развитой, политически грамотный. Ему тоже хочется встряхнуть стариков, показать, что мы уже не те бараны, которых так легко гнать на убой. Мы с ним условились, что я изображу из себя «чокнутого», благо за спиной у меня полгода лечения в отделении для нервнобольных.
Сегодня утром проходило учение с карабинами. Фельдфебель, муштрующий резервистов, без конца заставлял нас повторять одни и те же приемы. Я все время отставал.
Фельдфебель это заметил и приказал:
— Унтер-офицер! Станьте перед строем! Показывайте упражнения до тех пор, пока не отработаете их как следует.
Он отошел в сторону, а я вышел вперед, надулся и гаркнул:
— Слушать мою команду! Смирно!
Несколько раз я проделал одно и то же упражнение, как молодой рекрут. В строю все повторяли это упражнение за мной. Все шло хорошо, мы обменялись с Дойчем быстрым, понимающим взглядом.
— На-а плечо! — скомандовал я неожиданно.
При этом я уронил карабин, но притворился, что не заметил этого.
В строю раздался хохот. Фельдфебель заорал:
— Эй, кто вы такой?! Унтер-офицер великогерманского вермахта или паршивый клопомор фирмы, занимающейся уничтожением паразитов?!
Дойч выступил вперед:
— Разрешите доложить, господин фельдфебель! Унтер-офицер Рогге — нервнобольной. Очевидно, его отчислят из армии как непригодного к военной службе. Он только что вышел из сумасшедшего дома. Кроме того, у него ранение горла.
— Вас не спрашивают! Встать на место!
Дойч вернулся в строй, а фельдфебель подошел ко мне, поднял с земли мой карабин и заорал:
— Какой болван произвел вас в унтер-офицеры?! Ветеринар какой-нибудь или живодер? Марш к врачу!
Но он забыл об одном: он не сказал, что отстраняет меня от командования. Значит, я имею право отдать любую команду.
Щелкнув каблуками, я вытянулся и, не щадя свою больную глотку, крикнул: