на лесоповале. Там меня судили в 1943 году по ст. 58, п. 10 (за то, что я добивалась справедливости) и вторично в июне 1944 года в Новосибирске (по той же статье — за то, что мне не нравятся стихи Маяковского).

Дважды судимая. И оба раза по ст. 58, п. 10. Разве можно было после этого на что-то надеяться?! Но я надеялась… Больше того — я твердо верила. Все 20 лет верила, что в Советском Союзе труд действительно „дело чести, славы, доблести и геройства“!

Всегда я выбирала самый тяжелый труд, выполняла его с беззаветным, хоть и ослиным, упрямством и все ждала, что этот лозунг, который я проводила в жизнь, не щадя ни жизни, ни здоровья, все же перевесит и склонит весы в мою сторону. Я верила в это! А вера — это опиум: она ослепляет, обманывает… Вот и я сама себя обманывала и упорно не замечала тревожных симптомов.

Для меня было тяжелым и неожиданным ударом оказаться „на мушке“ у госбезопасности. И когда? Как раз тогда, когда позади — 13 лет работы на шахте, на моей шахте, где я работала на тяжелых и ответственных работах, где на моем счету числились спасенные мною жизни, предотвращенные аварии, немало внедренных рацпредложений.

Я надеялась с почетом закончить свою шахтерскую карьеру и ждала только права на пенсию, чтобы сказать своим товарищам-шахтерам „счастливо отработать“ и услышать от них „счастливо отдохнуть!“, то приветствие, которым мы, шахтеры, обмениваемся при сдаче смены.

Речь идет не только обо мне, о моей судьбе, но и о судьбе моей матери. Семнадцать лет считала я ее мертвой и лишь недавно узнала, что она жива и все эти годы учительствовала в Румынии. Я послала ей вызов. Но, чтобы получить право взять старушку на свое иждивение, я, выйдя на пенсию, должна была иметь 1200 рублей в месяц.

И все же, предвидя крушение всех своих надежд, я не пыталась ни найти лазейку, ни отвести удар, ни принять защитную окраску и прибегнуть к лицемерному раскаянию и лживым обещаниям.

Как всегда, я избрала оружием откровенность, а защитой — труд. И, как и положено, все пошло обычным порядком: с каждым словом я увязала все глубже. И все же поведение полковника Кошкина, по- моему, порочит само понятие „правосудие“: он решил расправиться со мной, натравив на меня моих же товарищей! Будто бы я их презираю, бросаю им вызов, не желая общаться с ними, называю их алкоголиками…

Мне казалось, что все это слишком нелепо, чтобы быть реальным! Все это слишком похоже на дурной сон!

Но нет! Это был не сон. Это был удар. И притом удар, нанесенный мне в спину…

После того как я ушла в шахту (а шла я на работу всегда первая), шахтком вывесил в раскомандировке объявление о товарищеском суде, который будет разбирать „недостойное поведение“ Керсновской, а парторг обошел кабинеты участков и науськивал рабочих на меня.

„Суд“ состоялся.

Нехорошо, некорректно вел себя полковник! В то время как говорила свое „последнее слово“ (всего 3–4 фразы), он меня на каждом слове прерывал: „Она дворянка, помещица!“, „Она графиня!“, „Она вас презирает: вы для нее — чернь!“, „Она вас считает алкоголиками!“, „Она училась за границей“.

И что же? Неожиданно (прежде всего для меня) коллектив меня поддержал:

Как ни бился парторг, как ни путал предшахткома, люди настояли на том, чтобы меня оставили на работе мастера-взрывника на моем участке. За эту резолюцию голосовали поголовно все… Кроме президиума.

Этого простить нельзя… Хотя… Разве я виновата, что у молодежи все же есть совесть и они почувствовали, что со мной поступили нехорошо? Они заступились и… переборщили. Моя ли это вина?!

Дальше — тоже нехорошо. Нечестно. Не по-шахтерски. Меня ударили по самому чувствительному месту — по моей шахтерской гордости… Я так гордилась своею виртуозностью при отпалке — умением сделать правильный расчет заряда, направления и глубины шпуров, добиться большого количества угля, высокого КПД, умением сохранить крепление, не нарушить кровлю — и все это при минимальном расходе взрывчатки!

И все же, вопреки постановлению коллектива, меня „разжаловали“, и я, оставившая так много своего здоровья в забое (и немало крови!), работаю кем-то вроде ассенизатора на поверхности!

Но это еще не все!

Меня предупредили уже на следующий день, что полковник потребовал от журналистов, чтобы меня если не сейчас, то в ближайшее время облили грязью. Ждать долго не пришлось. Уже 17 апреля — меньше чем через две недели — полковник Кошкин через подставное лицо, какого-то неизвестного мне рабочего деревообделочного цеха, написал в газету гнусную клевету, будто я служила немцам и в августе 1944 года организовала массовое убийство женщин г. Могилева, согнав их в церковь, где их сожгли.

Я была выслана из Бессарабии 13 июня 1941 года, еще перед началом войны. В июне 1944 года меня вторично судили по ст. 58, п. 10. Первого августа 1944 года я была уже в Норильске, а 20-го лежала в ЦБЛ с тяжелым общим сепсисом (а „сжигала“ я людей 24 августа).

Не прошло и месяца, как второй ушат помоев был снова вылит на меня. Но на сей раз запачкана была не только я, но и мои родители, которых тоже какой-то из друзей полковника описывал как отвратительных извергов-крепостников. Пройдет еще некоторое время, клевреты полковника поднакопят еще порцию нечистот и вновь выльют их на меня.

Расчет верен: товарищи, заступившиеся за меня, должны ужаснуться при мысли, кого они защищали! Вы — представитель высшей юридической власти города Норильска, и к вам я обращаюсь за справедливостью. Если злодеяния, о которых говорит полковник, были совершены мной, то нет и быть не может мне прощения. Если же это гнусная клевета, то к ответственности должен быть привлечен полковник».

Если Фемида в очках, а прокурор — в шорах, где же искать правосудия?

Отправив это послание прокурору, я приготовилась к очередному сражению с ветряными мельницами. Документы: трудовую книжку, свидетельство о горно-техническом образовании, сберкнижку, дневник и письмо к маме — я отнесла к Мусеньке Дмоховской. В Рыбкоопе купила штормовку и брюки на случай — кто знает? — путешествия на Колыму или Магадан…

«Будь что будет!» — как говорила Жанна д’Арк.

Через несколько дней получила вызов в прокуратуру: «Во вторник в 11 часов утра, к прокурору Кретову».

Ровно без пяти одиннадцать передаю повестку секретарше прокурора.

— Да, я знаю. Прокурор меня предупредил, что вы должны прийти. Он уехал по срочному вызову и будет здесь в час дня. Он просит вас обождать.

— Так я зайду к часу.

— Нет-нет! Он очень просил, чтобы вы не уходили.

Не очень весело сидеть в полутемном коридоре на одном из стульев, выстроившихся в ряд вдоль стены. Но со мной все та же книга Акселя Мунте, и с ним эти два часа пролетят незаметно. Сажусь у окна, в самой глубине коридора.

Стрелка часов подходит к часу. Шаги на лестнице. Ага! Я склонилась над книгой, но смотрю в открытую створку окна. Это прокурор… Как только за ним закрылась дверь, через какую-нибудь минуту дверь опять приоткрылась, выглянула секретарша, глянула влево, вправо и скрылась. Но меня не пригласили зайти, хотя, кроме меня, на приеме никого не было. Почему? Мне кажется, я догадалась, в чем тут дело. Я засекла время. Проверю, правильна ли моя догадка? Прошло 20 минут. Если моя догадка верна, то сейчас он должен появиться. Я еще не знаю кто, но уже догадываюсь откуда.

Снова шаги. Ба, этого типа я сразу узнала! Там, в штаб-квартире КГБ, он был в полусинем (даже ярко-синем) костюме. Но та же плотная, слегка мешковатая фигура, крупная голова с соломенно-желтыми волосами, белесые брови, крупный рот. Память на лица у меня неважная, но этого я запомнила превосходно. Хотя сейчас наблюдала лишь его отражение.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату