— Хватит! Керсновской — последнее слово!
Опять я на трибуне. Невольно обращаю внимание, что нет ни кинокамер, ни фотоаппаратов. Не вижу и журналистов. Мне дурно, перед глазами все плывет… Но я вполне уверена, что выдержу.
За краем сцены, отделенные занавесками, еще два стола. За ними сидят те, кто не хотел быть в зале: начальство УУШ. Дальше вижу формы госбезопасности: узнаю майора — как всегда, с улыбочкой. Вспоминаю Акселя Мунте, шоколад, портрет Дзержинского с «улыбкой» умирающего… Минутная слабость проходит. И, как всегда бывает в минуты душевного напряжения, сразу успокаиваюсь и мне становится смешно.
— Товарищи! Мне дали право сказать последнее слово. Но что могу я сказать? Ведь все решено заранее. На одной чашке весов — моя трудовая жизнь, тринадцать лет безупречной работы, а на другой — вот этот могущественный «треугольник» (Жест в сторону президиума.): начальник шахты, парторг и председатель шахткома. И с ними еще «привесок», причем весьма увесистый.
— А что вы подразумеваете под «привеском»?
Этот вопрос задает один из руководителей горнотехнической инспекции, председатель ЦК профсоюзов. Не вспомню его фамилии, хотя именно он в свое время разрешил, в виде исключения, мне, женщине, работать на сугубо мужской работе мастера буро-взрывных работ.
— Органы государственной безопасности, разумеется! (Широкий жест в сторону полковника и тех, кто за кулисами.) Что перевесит? Сомневаться не приходится…
Я безнадежно махнула рукой, спускаясь с трибуны.
— Стойте, товарищ Керсновская, еще не все!
Полковник говорит с места:
— Она — злобная дворянка, типичная помещица и даже графиня — каждым своим словом порочит партийное руководство всей страны и своего коллектива. И это она говорит о своей безупречной репутации! И это она осмеливается порочить действительно безупречных начальников!
— Безупречных?
В глазах у меня все поплыло…
— Об их «безупречных» поступках, из-за которых у меня уже были серьезные конфликты, я еще нынче утром говорила господину майору…
Тьфу, черт, язык подвернулся… Рукой закрыла глаза и пошатнулась. Чувствую, что совсем зарапортовалась, и мотаю головой, как собака, которой клещ вцепился в ухо. Выпиваю всю воду из стакана. Успокаиваюсь. Поворачиваюсь к ступенькам, и снова меня останавливают.
Скипор:
— Товарищ Керсновская! Вы имеете еще что-нибудь сказать?
— Нет!
Вид у Скипора озадаченный.
— Вы хотите что-нибудь обещать коллективу?
— Нет!!
— Вы… попросите, то есть может быть, хотите…
— Нет!!!
Это третье «нет» я почти кричу.
— И это ваше последнее слово?..
— Да!
Рубящий жест рукой.
Весь зал будто бы вздохнул, что-то вроде «уф!». Еще раз махнув рукой, возвращаюсь на место.
Курносый «прицепщик» с картины «Ужин тракториста» улыбается. Татарчонок — тоже, но все лицо мокро от слез. У меня сердце колотится, как после бега.
«Проекты», нервотрепка и приговор
И вот уже бежит на трибуну секретарь комсомольской организации Павличенко:
— Первый пункт: осудить недостойное поведение Керсновской. Второй пункт: уволить Керсновскую из Норильского горно-металлургического комбината. Третий пункт: усилить массово-политическую работу в коллективе. Кто «за» — поднимите руку!
Дружно поднимает руки… весь президиум. В зале… Да, в зале пять поднятых рук. Пять! Конфуз…
В первом ряду — Скрыпник с женой; среди начальников трое: Пищик, Зозулин, Кичин.
— Кто против?
Лес рук.
— По пунктам!
Ивашков явно старается протащить второй пункт. Однако постепенно его видоизменяет:
— Уволить не из комбината, а из шахты?
— Нет!
— Уволить с участка, но оставить на поверхности?
— Нет!
Борьба завязалась между двумя проектами. Проект Шевцова: понизить в чине. Из взрывника — в машинисты транспортера. Проект Молчанова: оставить на прежней работе и ограничиться замечанием. Ивашков и весь президиум рвут и мечут, стараются измотать людей: голосуют уже двадцатый раз.
Я не выдерживаю: вскакиваю на сцену, ударяю по трибуне картонной папкой, в которой мои записки, и сдавленным голосом кричу:
— К черту! Не надо мне ни пенсии, ни вашего помилования!
Кто-то хватает меня за штаны, кто-то — за руки. Меня волокут на место.
Наконец резолюция принята. Резолюция Молчанова. В ней не изменено ни слова. Вот она: «1. Вынести порицание Керсновской (без какого то ни было упоминания о „недостойном поведении“). 2. Оставить Керсновскую на прежней работе мастера буро-взрывных работ вплоть до выхода ее на пенсию. 3. Усилить массово-политическое воспитание в коллективе».
Аплодисменты. Шум. Толчея. Все встают. Я в три прыжка взлетаю на трибуну. Занавес опускается. Я стою перед трибуной, подняв руку, и кричу неожиданно очень твердым голосом:
— Спасибо, товарищи!
Наклонившись, ныряю под занавес и оказываюсь на сцене рядом с полковником и Ко.
Быстрым шагом пересекла я по диагонали сцену, направляясь к двери, ведущей в фойе. Проходя мимо майора, не удержалась: на мгновение замедлив шаг, я сказала елейным голосом — точь-в-точь, как несколько часов назад майор спрашивал меня:
— Ну? Как настроеньице?
«Спасибо тебе, Антоновна!»
В фойе, у дверей на сцену — группа взрывников. Старик Быховой подходит ко мне, обеими руками берет меня за руку, трясет ее и говорит:
— Спасибо тебе, Антоновна!
— Мне? Это я должна вам, товарищи, сказать спасибо! А мне-то за что?
— Как за что? Да за то, что не дрогнула, не поползла на брюхе, не унижалась, не молила о пощаде! За это от имени всех наших товарищей еще раз — спасибо!
Протискиваюсь к выходу и слышу со всех сторон — от знакомых и незнакомых — ободряющие слова. Некоторые извиняются: «Я, Антоновна, хотел было выступить, но, сама понимаешь…» Увы, понимаю. Впрочем, больше всего говорят одно и то же: «Молодец! На брюхе не ползала!», «Спасибо!», «Я так боялся,