Уже на следующий день после суда ко мне на работу — туда, где я разгружала вагон крепежного леса, — подошел Евдокимов, один из наиболее интеллигентных взрывников.
— Антоновна, я к тебе по поручению Федорова — нового у нас на шахте инженера. Он начальник первого участка. Ты его не знаешь. И он тебя не знал, пока не увидел, как ты держалась на суде. Он лишь в тот день пришел на нашу шахту и хочет тебя пpедостеречь: жди нападения! Кошкин этого так не оставит! Вот что рассказал Федоров. Когда занавес был опущен, полковник дал волю своей ярости… Ох и влетело же нашему начальству! Ругал он их, особенно Ефимова и Ивашкова, чуть ли не наpавне с тобой. Обвинял в предумышленной организации провала. Нельзя, дескать, было допустить подобной огласки! Надо было в раскомандировке шахты, в присутствии человек трехсот, — так, чтобы каждого в лицо знать, под контролем. А то собрались все незнакомые: с одиннадцатой шахты, с рудников 7/9 и 2/4. Да и на нашей шахте ведь две с половиной тысячи шахтеров. Мало ли, что они думают! И на трибуну допустить надо было только своих, проверенных, которые говорили бы то, что нужно. А то — какой позор! Даже Фокин, партийный, выдвиженец, всем обязанный шахте, и то не мог ограничиться осуждением, а начал ее хвалить: «Она в труде и в быту является примером!» Затем насел на редактора: надо все это в печати осветить надлежащим образом! Уж на что все эти журналисты — лакейские души, но тут уж и редактор запищал: «Никак невозможно! Ведь очевидцев почти две тысячи человек, да еще скольким расскажут… Тут если палку перегнешь, то еще хуже получится, так что никак нельзя будет поправить». Уж извивался он, как червяк! И все же умудрился как-то утихомирить полковника, подмаслить его: «Дайте срок — придумаем что-нибудь». На чем они там порешили, неизвестно. Однако Федоров уверен, что над тобой нависла гроза…
Грозы я не боюсь, но…
«Гроза!» Гроза может быть разрушительной, последствия ее могут быть гибельными, но… Гроза — это нечто очистительное, формируется она в верхних слоях атмосферы, и от электрических разрядов образуется озон, которым так легко дышится.
Нет, грозы я не боюсь. Кроме того, мне осталось уж так мало до выхода на пенсию! Правда, в два раза больше, чем работай я в шахте: на поверхности стаж перестает быть льготным. Вместо двух недель — еще месяц.
Неужели полковник рассчитывает, что у людей, на чьих глазах он потерпел такое фиаско, столь короткая память? Нет! Для нового удара у него просто нет времени. И как всегда, я была наивна до глупости.
Бесполезная попытка опровергнуть ложь
Не гроза, не ливень обрушился на мою голову, а ушат помоев. А точнее, статья в «Заполярной правде» от 17 апреля 1960 года.
«…До меня дошло, что на днях состоялся товарищеский суд над некоей Керсновской, примазавшейся к коллективу шахты „Заполярной“, и я пришел в ужас, что в своем великодушии, которое нельзя ничем объяснить, кроме неопытности и доверчивости нашей молодежи, товарищи не заметили, кто скрывается за личиной „труженицы, беззаветно преданной своему шахтерскому долгу“. Да знают ли они, возмужавшие уже в послевоенные годы, что эта самая Керсновская в августе 1944 года, будучи на службе в немецкой полиции, повинна в неслыханном злодеянии? Под ее руководством множество женщин, ни в чем не повинных детей и немощных стариков было согнано в церковь в Могилеве Подольском и сожжено! Кровь стынет в жилах, когда я вспоминаю этот ужасный день! И никогда не забуду, что вот эта самая Керсновская, на чьих руках никогда не высохнет кровь невинных жертв, сумела обмануть коллектив, так ловко замести следы и с таким успехом носить личину советского человека…»
Подписана была эта фальшивка «работник ДОЦ» (деревообрабатывающего цеха).
Подлецов много, но не все сто процентов. Есть и честные люди. Более того — мужественные. Одним из таких оказался Моня Трегубов, некогда работавший со мной в центральной больнице лагеря. Как и я, поклонник и ученик доктора Мардны. Увлекался Моня не только медициной. Он писал стихи, и даже хорошие. Освободившись, он изменил медицине и перешел на работу в торговый отдел бухгалтером, но верность поэзии сохранил. Будучи членом литературного кружка, Моня был хорошо знаком с Быковым, редактором «Заполярной правды». Он пошел в редакцию и высказал свое негодование:
— Это ложь! Такое обвинение вообще нельзя публиковать в газете, не проверив предварительно. А поскольку это ложь, то ее следует опровергнуть. Чем занималась Керсновская до войны, я не знаю. Ручаюсь же вот за что: судили ее вторично 24 мая 1944 года в Новосибирске; в Норильск прибыла этапом 1 августа 1944 года в тяжелом состоянии, где ее с большим трудом спасли от смерти. Из ее личного дела явствует, что отправлена она была в ссылку в Сибирь еще до начала войны. Таким образом, все, написанное о ней в вашей газете, — ложь!
— Тут я бессилен что-либо изменить! Эту статью принес в редакцию полковник госбезопасности товарищ Кошкин. Судите сами, могу ли я это опровергнуть?
Как часто с тех пор, читая газеты, за строками многих статей я вижу полковника Кошкина…
Я была бессильна перед подобной клеветой. Это был подлый удар. Но — меткий. И он, безусловно, достиг цели. На шахте были товарищи, которые меня знали с 1947 года. Знали как хорошего работника, и еще лучше — как товарища, стойкого в опасности, готового прийти на помощь, рискуя жизнью. Знали мою донкихотскую правдивость. Таких старых шахтеров было мало. Большинство же лишь видели, что на меня напали и я защищалась. Они понимали, что нападают подло, трусливо, из страха перед той «оккультной» силой, которая всех душит, прижимает к земле. И они видели, что я не сдаюсь. Значит, на моей стороне правда. И они меня поддержали. И вдруг — такое ужасное разоблачение! «Кого мы защищали? Кого оправдали? Какой ужас!»
…Опять вспоминаются дни моего давно прошедшего детства.
Девятнадцатый год. Лонжерон. Берег Черного моря. Мы сидим на скале. «Мы» — это я и Оки, японский мальчик, с которым у меня была странная дружба: мы вели не по летам серьезные разговоры.
В данном случае мы обсуждали, что можно считать самым мучительным чувством.
— По-моему, — сказала я, — самое мучительное — это бессилие перед лицом несправедливости.
— Отчасти ты права, — отвечал, помолчав, Оки. — Но еще хуже — это стыд, оттого что ты обманул доверие близкого тебе человека. Несправедливость — это боль, которую можно пережить. А обмануть доверие?.. Это позор, который искупить может только смерть.
Мне тогда шел двенадцатый год, а этому философу еще не было четырнадцати…
Прощай, шахта!
И вот последний день я отработала. Подала документы на пенсию. Сдала каску, спецовку, инструмент. Прощай, шахта!
Был ясный майский день. Яркое солнце, ослепительно белый, свежевыпавший снег…
Как много значила для меня шахта! Да, я любила ее… Гордилась тем, что я шахтер.
Мне было бы больно с ней расставаться, если бы даже я знала, что впереди — вполне заслуженный отдых и рядом со мной, опираясь на мою руку, сможет отдыхать без тягостных забот моя старушка — любящая и любимая. Что поделаешь, всякое расставание тягостно. И недаром говорят, что любят не за то, что ты получил, а за то, что ты отдал. А шахте я отдала очень много, и я имела право ее любить.
Мне было бы очень тяжело с нею расстаться, если бы… Если бы грязное пятно не легло на все то, что для меня было светлым воспоминанием…
Я уходила с шахты. В последний раз обернулась. И вдруг показалась группа людей. Пользуясь погожим весенним днем, все начальство шахты делало обход поверхности: начальник, главный инженер,