— А почему розового?

— Они не должны видеть себя в истинном цвете, цыпленочек. Когда их тошнит в туалете, пусть все выглядит так, словно они веселятся до упаду. Поняла, моя пуся-лапуся?

— Моя умненькая маленькая обезьянка!

— Просто я умею рассуждать здраво.

— Но, дорогой, не кажется ли тебе, что тридцать пять шиллингов за бутылку скотча — это дороговато?

— Они заплатят, моя киска.

— Я бы не стала.

— Я бы тоже, мой ангелочек. Мы умнее их: мы продаем это идиотам, а они будут покупать. А идиотов у нас пруд пруди!

— Не могу понять, почему многие так любят напиваться.

— Что же тут непонятного, заинька? Все яснее ясного. Ты ведь знаешь, как это бывает, когда человеку до смерти надоедает собственная жена?

— А?

— Ну, моя птичка, человек становится таким, когда его одолевает ненависть к самому себе. Он напивается, чтобы убежать от себя, почувствовать себя кем-то другим. Если этот человек трус до мозга костей, напившись, он ввязывается в драку. Человек, который заливается краской при звуке собственного голоса, выпив пару стаканов виски, начинает орать во все горло какую-нибудь похабную песню. Теперь поняла?

— Угу.

— Ути-пути, пуся-лапуся, — ворковал Носсеросс: он походил на гранитный булыжник, источающий мед, — заинька-паинька!.. Так вот, золотце: люди — это просто скопище грязных, трусливых, бледненьких, пучеглазых, безмозглых, отупевших от пьянства, сопливых, слюнявых кретинов. Они похожи на шпроты в банке — ни кишок, ни мозгов. Ясно, мой птенчик?

— Ага.

— Они ни на что не годятся. Им нужен наркотик — не один, так другой. Собственных добродетелей у них нет. Одни ударяются в политику — она тоже опьяняет, другие — в беспробудное пьянство. Они прекрасно знают, что они дерьмо, пустое место, и поэтому бегут сюда, чтобы залить пустоту алкоголем. Их не за что уважать. Люди! — презрительно бросил Носсеросс.

Носсеросс отлично знал человеческую породу.

Человек проводит первую часть жизни, пытаясь обрести себя, а вторую — пытаясь себя потерять.

Он бегает маленькими кругами, словно щенок, пытающийся поймать собственный хвостик; но, едва уловив собственную сущность и не испытав ничего, кроме отвращения к себе, стремглав бросается прочь от себя.

Он боится жизни и все время пытается убежать от реальности. Но сколько существует способов бегства от нее?

Он может стать философом или религиозным фанатиком, и обычно чем немощней его тело, тем жарче его вера; может витать в облаках дни и ночи напролет, но, едва он проснется, грезы уносятся прочь. Он — худший враг самому себе, куда же ему спрятаться от себя? Конечно, он всегда может покончить с собой, но почему-то не делает этого. Ему не хватает храбрости засунуть голову в духовку, и поэтому он говорит: «Так поступают одни лишь трусы» и даже мнит себя героем, потому что продолжает жить. Подобное самовозвеличивание — одно из проявлений его страусиной политики. Он выдумывает мнимую опасность, полагая, что им будут восхищаться, если он сумеет ее избежать, либо причислят к лику святых как великомученика, если он невзначай погибнет. Оставшееся время он посвящает вину, женщинам, веселью и песням.

Женщина для него — не более чем средство удовлетворения его похоти. Она подхлестывает его самолюбие, побуждая карабкаться вверх. Смех возвышает его над горемычными собратьями, ибо смеется он исключительно над чужой бедой. Песня позволяет ему черпать наслаждение в собственных печалях, превращая тяжкий труд в некое подобие танца. Алкоголь отупляет, позволяя забыться, а это нравится ему больше всего.

Охваченный паникой, он мечется в поисках выхода из тупика, а в итоге удирает, поджавши хвост, спасаясь от жизненных невзгод. Он громко и визгливо тявкает, пытаясь заглушить голос совести, хотя этот голос скорее напоминает грохот консервной банки, привязанной к его хвосту. В результате создается впечатление, что душа его так и не выбралась из колыбели и что он ничего не знает, кроме нескольких нечленораздельных звуков, выражающих его эмоции и потребности: ой-ей-ей! — «Пожалейте меня»; ух! — «Мне хорошо»; р-р-р! — «Я тебя ненавижу»; ха! — «Я тебя презираю»; ох-ох — «Мне надо в туалет».

Так понянчите же младенца! Суньте ему в ротик соску, а в ручку — погремушку, да не пожалейте вазелина и детской присыпки, иначе его нежная розовая попка покроется прыщами! Развлекайте его, носите на ручках, приговаривая: «агу, агу», щекочите под подбородком, чтобы он засмеялся. Расскажите ему об аисте и капусте — и упаси вас Бог пачкать его нежную душу рассказами о жизни или о том, что Положено Знать Каждому Мальчику. Но прежде всего не забывайте давать ему пить. Заткните его плачущий ротик сосцами забвения! Все, что ему нужно, — это пара жалких небылиц да глупых ничтожных сказочек в яркой упаковке: уверившись в том, что это и есть его жизнь, он спокойно заснет, зажав их в кулачке. Забвение! Так успокойте же его, ибо в этом есть великое утешение, жалкое подобие Вечного Блаженства. Маленький белый червячок, покоящийся в своем уютном коконе!

— Люди! — презрительно бросил Носсеросс.

— А может когда-нибудь случиться, что я тебе до смерти надоем? — спросила Мэри.

— Моя маленькая лапонька-киска!

— Моя маленькая лысенькая обезьянка!

Носсеросса переполнял восторг, который он был в состоянии выразить лишь следующим образом:

— Ути-шпути-фути!

— Сюсечка-кусечка! — отвечала Мэри. — А вдруг ты разом влюбишься во всех хорошеньких девушек «Серебристой лисы»?

— Да что ты такое говоришь, барашек ты мой?

Носсеросс положил свою лысую крепкую голову на душистое плечико Мэри и глубоко вздохнул.

Он не видел, как Мэри подняла глаза к потолку и подмигнула.

Кто сказал, что динамит сильнее всего на свете?

Динамитом можно разрушить гору. Но одна маленькая чайная ложечка семенной жидкости может запросто сокрушить империю, развеяв по ветру то, что накапливалось веками — мудрость поколений, гордость, целостность нации, — подобно тому как ребенок разрушает башню из песка. Так разорвите пополам Трою, словно упаковочную бумагу, рассейте Антиохию,[18] как пригоршню риса, встряхните Британскую империю, как скатерть, вытряхнув из нее всех королей!

Носсеросс был мудр — мудростью Соломона, который построил языческие капища и поклонялся Ваалу[19] ради нескольких распутных филистимлянок. Носсеросс был проницателен и коварен — коварством Марка Антония, который променял империю на объятия дородной египтянки греческого происхождения с крючковатым носом. Носсеросс был силен — силой Самсона, который мог запросто разорвать пасть льву, словно негодный чек, но погиб в объятиях Далилы. Геракл держал на своих плечах небосвод, но вес двух сперматозоидов показался бы ему непосильным. Что толку в мудрости или в силе? Что толку в вековом женском опыте? За долгие шестьдесят лет своей жизни Носсеросс знавал сотни женщин — он был прекрасно осведомлен об их привычках, душах, обо всех ощущениях, которые может вызвать контакт с их телами. Это давало ему право, поглядывая на них с дьявольской усмешкой, смеяться над ними. Возраст и опыт обрекли его на мудрость. Но последняя вспышка угасающей мужественности бывает порой ослепительней молнии. В своем желании хоть как-то облегчить эти последние невыносимые простатические страдания старый человек отвергает мудрость, интуицию, силу воли, знания о жизни, здравый смысл, наконец, стыд — все, что только можно. И выставляет себя на посмешище —

Вы читаете Ночь и город
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×