лицо, когда она на четвереньках выползала из окна, поразительно напоминала гримасу, только что исказившую никитинскую физиономию. Они заодно, они знают тайну. Тайна же заключалась, естественно, в том, что Зина сознательно пожертвовала собой, чтобы Леонтьев смог вырваться на волю и написать бессмертное произведение, единственную в жизни честную книгу. Никитинская ухмылка вопрошала: «Вот для чего она это сделала?»
Наконец, аплодисменты стихли. Леонтьев откашлялся и, как водится, начал:
— Короткие стихотворения Владимира Маяковского…
Однако ему пришлось прерваться, так как он с удивлением увидел, как, приметив приподнятый никитинский палец, Жорж, старший официант, виновато взглянув на Леонтьева, опрометью бросился к столику номер 7. Публика недовольно заворчала, девушка прикусила губу, но Никитин не испытывал ни малейших угрызений совести; снизив голос, раз уж того требовали приличия, он заказал бутылку шампанского. Наклонившись над столиком, Жорж разъяснил театральным шепотом, донесшимся до слуха всех присутствующих, что во время выступления мсье Леонтьева напитки не подаются. Со все тем же чистосердечным видом, дополненным обезоруживающей честной улыбкой, Никитин спокойно возразил:
— Но мы хотим шампанского прямо сейчас. Я компенсирую вашему артисту ущерб. — И он снова поднял палец, на этот раз указывая на Леонтьева.
Леонтьев снова испытал знакомое чувство, словно у него в голове отключилась звуковая дорожка. По его телу разлилось приятное тепло; он уже не стоял на мосту, а плыл по течению. Он увидел, как во сне, Пьера, стоящего у противоположного выхода тоннеля и делающего знак Жоржу, и Жоржа, ловко откупоривающего чудом появившуюся у него в руках бутылку. Заворожено подчиняясь никитинскому пальцу, согнувшемуся в крючок, Леонтьев двинулся в его сторону, слыша, как скрипят по половицам его неуклюжие сапоги. Никитин вытянул из бумажника тысячефранковую банкноту и с дружеской улыбкой протянул ее ему. Он понял, что честнее всего будет принять банкноту с коротким кивком, означающим благодарность — только этот жест, свидетельствующий о смирении и крайнем самоуничижении, сможет искупить тщетную Зинину жертву. Он был уже готов развернуться и отойти от столика, когда вспомнил, что справедливость и честь требуют еще одного поступка, никак не зависящего от первого; он взял стоявший перед ним бокал с шампанским и резким движением выплеснул содержимое в лицо Никитину. Продолжая действовать так, как подсказывает совесть, он отвернулся и решительно зашагал к месту, откуда ему предстояло декламировать стихи, в трех ярдах от столика номер 7. Он безразлично внимал зашелестевшему в тоннеле шепоту и мелодии, которую торопливо заиграл оркестр. Пьер поспешил к злополучному столику. Темноволосая красотка, пришедшая с Никитиным, хотела уйти, но Никитин мягко усадил ее на место и, беззаботно утеревшись шелковым платком, словно с ним сыграли невинную шутку, довольно громко объяснил, обращаясь и к ней, и к Пьеру, что все это чепуха, так как никто не станет всерьез обижаться на пьяного болвана. Однако все это уже не имело для Леонтьева никакого значения.
Он ожидал, что оркестр прервется, и он сможет объявить стихи. Но так как музыка не прекращалась и пары вышли танцевать, он повернулся и удалился в раздевалку. Там он переоделся и аккуратно разместил свои бриджи, сапоги и гимнастерку рядышком с облачением сеньориты Лоллиты; затем он решительным военным шагом прошел среди танцующих, миновал бар и направился домой.
Когда следующим утром он был разбужен двумя полицейскими, велевшими ему следовать за ними в комиссариат, то почувствовал скорее облегчение, чем удивление. Свобода оказалась слишком тяжелым бременем; единственным еще доступным ему чувством оказалось нервное любопытство, с которым он ожидал высылки и встречи с Грубером и его людьми. Теперь ему казалось, что он всегда знал, что все именно так и кончится, и что Грубер тоже знал об этом.
VI Собака и колокольчик
Хайди захотела, чтобы они отпраздновали Новый Год на пару в новой фединой холостяцкой квартире. Испытывая мальчишескую гордость за свое новое обиталище, Федя все же предпочел провести мероприятие в людном, шумном ресторане, но она настояла на своем. Она явилась раньше обещанного, в радостном возбуждении, нагруженная пакетами с деликатесами и напитками, и заперлась на кухне, повязав фартук прямо поверх вечернего платья. Федя уселся в гостиной и включил радио.
Их связь длилась уже около четырех месяцев, и он иногда задумывался, что из этого выйдет, — правда, без всякой тревоги. Он получил от начальства благословение на этот контакт; пусть из него и нельзя выжать ничего конкретного, с окончательными выводами лучше повременить. Во всяком случае, разрешение встречаться с дочерью американского полковника было знаком доверия к нему и уверенности, что он никогда не «уйдет в Капую». Расплывшись в улыбке, он принялся подпевать своим приятным баритоном «Маршу тореадора», раздававшемуся из его переносного радиоприемника — приборчика цвета слоновой кости с хромированными ручками настройки и многочисленными лампочками. Он развернул вечернюю газету и углубился в предсказания астрологов на предстоящий год.
«Критический период, — утверждали астрологи, — наступит в конце августа, когда Марс войдет во Второй дом. Будет необычайное количество падающих метеоритов, ненормальная погода и серьезная эпидемия неизвестной болезни. Разразится война или нет — зависит от соревнования сил зла и сил спасения; последние будут представлены новой религиозной сектой, возникшей в диком горном районе на Востоке…»
Федя громко рассмеялся и уронил газету на пол.
— В чем дело? — крикнула Хайди из кухни.
— Приглашаю тебя выпить, — крикнул Федя в ответ. — Готовкой займешься позже.
— Я сейчас!
Федя снова замурлыкал «Марш тореадора», отбивая ногой ритм. Его подошва оставляла отпечаток на еще не примявшемся голубом ковре; он любовно пригладил ворс рукой. Перспектива провести вечер у себя дома с глазу на глаз с любовницей вызывала у него некоторую скуку. Он решил разделаться с сексом немедленно после ужина, после чего отправиться в какое-нибудь интересное местечко. Он ни разу не видел, как французская буржуазия отмечает Новый Год, а прождать еще год, возможно, уже не удастся. Последняя мысль навеяла на него печаль.
— Вот и я. Теперь можно выпить, — провозгласила Хайди, снимая в дверях кухни фартук и бросая его на пол. В своем черном вечернем платье она выглядела вполне привлекательной, но лицо ее исхудало, под глазами залегли тени, а в оживлении была заметна некоторая искусственность, напоминающая свечение неоновой трубки.
— Ты наступила на фартук, — сказал Федя.
— Не беда — сдашь в прачечную вместе с остальными вещами. У меня их с собой целых три штуки.
Она увидела, что он относится к этому как к безумному мотовству и сердится не на шутку. Ее брови слегка дрогнули — нервный тик, как у Жюльена, приобретенный совсем недавно, от которого ее лицо становилось жалким и беззащитным. Жестом, вошедшим у нее в привычку, она потрепала федину шевелюру.
— Кажется, меня пригласили выпить.
— Что ты предпочитаешь? — осведомился Федя.
— Сейчас принесу.
Она вернулась с бутылкой шампанского, извлеченной из морозильного ящика, и Федя открыл ее с громким хлопком. Это, как обычно, улучшило его настроение.
— Произнеси новогодний тост! — радостно сказала она.
Он припомнил ритуальные тосты, провозглашаемые на родине в порядке строжайшей иерархии, но ни один из них не подходил к случаю. Ему вспомнилось, как в 1938 году все произносили тосты за человека, которого со следующего же утра было запрещено упоминать, и как его потом целую неделю мучил понос. Это была одна из тех шуточек, которые здесь никто не поймет. Им внезапно овладела тоска по дому.
— Не знаю я никаких новогодних тостов, — буркнул он.
— И я, — призналась Хайди. — Зато вот рождественский. — И она продекламировала своим чистым, тонким голоском:
Она выпила шампанское и налила себе еще. Федя усмехнулся.