история. В первые годы революции тогдашнему Отцу Народов продемонстрировали газетную вырезку с сообщением о том, что во время всеобщей стачки в Великобритании полицейские и забастовщики провели футбольный матч, победа в котором досталась забастовщикам. Старый мудрый вождь немедленно заявил, что британцы — безнадежный народ с точки зрения мировой революции, и прекратил финансирование их партии…
Они и впрямь, размышлял поэт, безнадежный народ, вместе с остальными англосаксами и всеми протестантами в придачу. Новое вероисповедание может пустить прочные корни только там, где старые никогда не загнивали под влиянием пуританизма и Реформации, только в народах, привыкших к абсолютному, безусловному подчинению иерархии святой Церкви, римской или византийской, цель которой оправдывает все средства, выводящие на путь спасения. Вот чего никак не возьмут в толк ни чудаки вроде Эдвардса, ни глупые забастовщики, вышедшие на футбольный матч с полицейскими, ни тем более глупая полиция, позволившая забастовщикам нанести ей поражение. Не нация, а сборище чудаков, нонконформистов и еретиков, потомков архиеретика Генриха VIII. Если приглядеться, то Эдвардс со своей косматой гривой и выпирающим брюхом похож на него даже внешне.
Внезапно, в тот самый момент, когда трусящая впереди лошадка задрала хвост, на Наварэна снизошло озарение. Он напишет пьесу о Генрихе VIII с очевидными всем современными параллелями, показывающую, что именно еретическое отступничество этой похабной Синей Бороды, вызванное исключительно его мерзким многоженством, заложило основу всех трагических войн, выпадавших с тех самых пор на долю Европы. Чем больше Наварэн развивал свою мысль, тем больше она приходилась ему по душе. Это будет первая пьеса, которую поставят при новом режиме. Тема будет близка здоровым национальным чувствам, ибо возродит в памяти вторжения англичан во Францию, а это позволит не замечать многих деликатных проблем, порождаемых некоторыми аспектами новой ситуации…
Улыбаясь своей херувимской улыбкой, Наварэн ощутил нечто вроде благодарности к Эдвардсу, чья вспышка послужила причиной его вдохновения. Оставалось только сожалеть, что в будущем таких стимулов больше не будет.
Еще через два экипажа Комманш заканчивал втолковывать Жоржу де Сент-Иллеру причины своего ухода в отставку.
— Наконец-то я свободен, — говорил он. — Можно начинать все сначала, как в прошлый раз. Надеюсь, в вашей системе найдется для меня местечко.
Сент-Иллер кивнул, и они на некоторое время погрузились в обсуждение тайников, связи и других технических материй. У начала бульвара Менилмонтан процессии снова пришлось остановиться, ибо несколько мужчин в баскских беретах, вооруженных автоматическим оружием, принялись разбирать мостовую и возводить баррикаду. Завидя катафалк, они, однако, посторонились и даже вернули на место несколько булыжников, чтобы у участников процессии напрочь не вытрясло душу. Скрип и скрежет возобновились, а из стеклянной теплицы мсье Анатоля вывалилось еще несколько кусков.
— Наши ребята, — сказал Сент-Иллер. — Их немного, но палец им в рот не клади.
Он зевнул во весь рот.
— Самое забавное, — молвил Комманш, — что я тоже ощущаю смертельную скуку.
— Нечего и говорить, что наша скука порождена чувством вторичности, — сказал Сент-Иллер, чья манера говорить по мере приближения конкретных дел все больше утрачивала туманность. — Мы скучаем, заранее предвкушая похмелье после победы. Одна мысль о мемуарах, которые я тогда напишу, бросает меня в дрожь.
— Победу можно изнасиловать всего один раз, — возразил Комманш. — Потом она уже не будет девственницей.
— Что до мемуаров, — продолжал Сент-Иллер, — они, разумеется, будут именоваться «Достоинство поступка» или «Вызов судьбе». Хорошо, детали обсудим позднее.
— Чего я никак не возьму в толк, — говорил отец Милле Жюльену, трясясь мимо нарождающейся баррикады, — это причины, заставляющие крепиться такого человека, как вы. Если вы не верите в трансцендентную справедливость, неминуемость кары и награды, то что же помогает вам не превратиться в оппортуниста, в отличие, например, от Турэна? В конце концов, если изъять из человеческого уравнения божественный фактор, то его позиция становится вполне разумной и логичной. Мне-то легко: я поставил все на Абсолют, так что мне не грозит ни скука, ни пресыщенность. Но продолжать сражаться и сотрясать воздух во имя каких-то иллюзорных относительных ценностей или просто меньшего зла кажется мне сколь замечательным, столь и тщетным занятием.
— Дорогой мой святой отец, — отвечал Жюльен, улыбаясь, — вы всегда будете в глубине души неисправимым поклонником тоталитарности. Ваша хитроумная диалектика наскучила мне не меньше, чем бредни Понтье, так что давайте называть вещи своими именами: вы хотите, чтобы я без сопротивления отказался от способности критиковать, «купил себе защиту», как выражаются громилы. Простите меня за резкость, но если бы мне пришлось выбирать между одним террористическим режимом, сулящим мне вечные проклятия за малейшее отклонение от догмы, и другим, грозящим всего лишь тридцатилетним заточением в исправительном лагере, я бы, не задумываясь, избрал второе. Находясь в Заполярье, ты всегда можешь надеяться на амнистию или смягчение режима, в вашей же системе то и другое исключено.
Отец Милле в нешуточной печали теребил шнурок рясы.
— Мне жаль вас, — сказал он со вздохом.
— Не беспокойтесь, достаточно той жалости, которую я испытываю сам к себе. Поверьте, не всегда легко побороть искушение заползти обратно в спасительное чрево, где тепло и уютно, погрузиться, как вы красиво называете это, в «чистейшую юдоль божественной купели». Уж поверьте мне, я всем сердцем завидую собратьям по поколению и перу, обретающим к середине жизни истинную веру, как другие — язву желудка.
Отец Милле протестующе воздел руки, но Жюльен как ни в чем не бывало гнул свое:
— Не надо пугаться, ибо если все пережитое оставляет в нашем мозгу физические следы, вы можете рассматривать и свою веру, и любую другую просто как химический осадок. Порой ферменты веры оказывают отравляющее, порой — целительное воздействие, но все они не зависят от нашего разума; поэтому-то гомо сапиенс — шизофреник по складу ума. Увы, мой бедный Милле, ваше лечение в лучшем случае приводит к появлению безобидной категории психов, отправляющих свой занятный культ в специально отведенных углах палаты.
— Вы находитесь в более плачевном состоянии, чем я предполагал, Жюльен, — заключил отец Милле. — Если вы позволите и мне призвать на помощь грубость и химическую терминологию, то вся ваша система отравлена отсутствием Благодати.
— Вполне вероятно, — согласился Жюльен, только
Я посвятил эти стихи одной девушке в ту пору, когда еще писал стихи, однако сейчас они весьма кстати. Один английский мистик выразился по этому поводу еще лучше: «Видение Христа, явившегося тебе — величайший враг моему видению. У твоего — крючковатый нос, подобный твоему, у моего — курносый, подобный моему…».
Потухшая сигарета, прилипшая к губе Жюльена, указывавшая то вверх, то вниз, пока он разглагольствовал, указала на отца Милле, что означало конец тирады. Жюльен выкинул ее и сказал:
— Нет, дорогой Милле, ваше крючковатое решение мне и мне подобным кажется устаревшим. Те, над кем висит проклятие честности по отношению к самим себе, обречены на участь одиноких запаршивевших волков, которым негде согреться. Но давайте не будем столь сентиментальны. Полагаю, на земле всегда полным-полно одиноких волков во времена, подобные теперешним, когда цивилизация зависает между умирающим и только нарождающимся миром. Лучшее, на что можно надеяться в такой ситуации, — это создание нескольких оазисов.
— Боюсь, в этом слишком много аллегории и слишком мало от конструктивной программы. Если, говоря об оазисах, вы имеете в виду нечто вроде катакомб ранних христиан или средневековых монастырей, то учтите — у всех у них была и программа, и вероисповедание.
— Не думаю, чтобы кому-нибудь удалось предложить конструктивное решение в момент, когда история