в том, чтобы выбрать кого-то одного и принять решение быть с ним. Потом можно отдаться течению времени и наблюдать, как страсть сменяется нежностью, восхищение – уважением, верность – преданностью, взаимопонимание – сродством, а потом ещё что-то происходит, я не знаю, но твоё дело только смотреть и переживать всё это. А можно сопротивляться или убегать – плакать, когда опадают цветы, привязывать созревшие плоды к веткам, искать поздние сорта, которые ещё свежи. Это тоже интересный путь, но тебе никогда не увидеть, как прорастут те семена, которых ты не дождался.
...к пеплу
Разряжала ёлку, сортировала игрушки, по материалам и по возрасту. Бумагу к бумаге, стекло к стеклу, фонарики из семидесятых в одну кучку, довоенных ватных лебедей – в другую. У нас много старых игрушек, хотя я не из тех, кто покупает себе прошлое на Портобелло, надеясь замаскировать отсутствие почтенной семьи, достойных предков: царственной матушки, бабушек в чепцах и прадедов, глядящих с парадных портретов. Существует легенда, что, если правильно расставить веджвудский фарфор и антикварное серебро на скатерти, тканной не менее ста лет назад, перестанешь видеть исцарапанный кухонный стол своего детства, который просвечивает сквозь нынешнее благополучие. Те, что не снобы, просто любят «качество» и вещи с историей. Я встречала людей, способных наполнить целый дом такими штуками – шкафчиками, вопящими о секретах прежних хозяев, куколками ручной работы, которые тоненькими голосами выбалтывают мысли своих создателей, – и мало того, наполнив, они способны среди всего этого жить, им не шумно. Ах, была бы моя воля, поселилась бы в новом доме, среди белых стен и безликой икеевской мебели, которую следует выбрасывать раз в три года и заменять на новую – такую же: трондхейм на трондхейм, микаэль на микаэль, а клапсту на клапсту. И она бы, чёрт побери, молчала.
Но живу я, как придётся, и друзья иногда приносят мне винтажные ёлочные игрушки – с помойки, откуда же ещё взяться винтажу. Из старых квартир, в которых умирают старые люди, выносят старые вещи и складывают в контейнер. Большие чёрные чемоданы полны прошлого, которое, конечно, следует сжигать. Недавно тут умер сын одного маршала, именем которого названа соседняя улица, и мы успели дать таджикам несколько мелких купюр, прежде чем они бросили на самое дно контейнера деревянный ящик с игрушками.
И вот сегодня я разряжала ёлку, на которую вешала лишь малую часть маршальского наследства, и наконецто разобрала этот ящик до самого дна. Пятнадцать древних бумажных пионерок, тринадцать коз, семь коней и рыбок без счёта сложила в пакет из Morgan. Постелила в ящик свежую фольгу и стала по одному выкладывать ватных лебедей, балеринок с лицами из папье-маше, растрёпанных попугаев на жердочках. Были там два очень неприятных паука, у каждого железная паутина, каждый –почти с лебедя, и я слышала, как запищали балеринки, но, девочки, это же сказка, вам по штату положены злодеи. И я не буду закрывать крышку, если хотите.
В отдельную коробку спрятала запредельно уязвимое – клоуна с лицом из яичной скорлупы и двух бабочек из папиросной бумаги, с крыльями позолоченными и посеребрёнными. Потом стала заниматься стеклом, перекладывала шары и шишки со снисходительной нежностью – какие же всё-таки хрууупкие...
И тут поняла – дура ты дура, кто это здесь хрупкий и смертный, у кого истончаются кости и увядает кожа, а кто наблюдает за этим без любопытства. Давным-давно тот, кто выдувал это стекло, выдохнул в последний раз. Умерли те, кто раскрашивал серебром льва, кто расставлял белые капли на красной шляпке мухомора. Кто тянулся с табурета к верхушке трёхметровой сияющей ёлки, чтобы насадить на неё наконечник, – и кто командовал снизу «левее, перекосил, да осторожней, уронишь». Даже тот, кого няня подносила к этой невыразимо нежной, трепещущей от дыхания бабочке, тот, чью толстую с перевязочками ручку она отводила от позолоченных крыльев – «трогать нельзя, только смотреть», – даже он.
А они всё живут и празднуют, равнодушно отражая в своих блестящих боках ещё одно лицо – моё, пачкая сверкающей пыльцой очередные пальцы – мои. Захотелось их случайно уронить, но это не сделало бы меня бессмертной, поэтому я до утра покорно раскладывала и сортировала, по возрасту и материалам: бумагу к бумаге, стекло к стеклу, прах к праху.
О любви
В давние-давние времена, когда я ещё занималась всякими глупостями, случилось у меня романтическое путешествие, как положено у москвичей, в Питер. Теперь уж толком и не вспомню, с кем, но начиналась весна, стояли отличные погоды, только что у меня был секс и стейк, и я чувствовала себя великолепно: мои руки теплы, мой нос прохладен, мои волосы вымыты салонным шампунем и всё такое...
Я бездумно смотрела на дома и деревья поверх головы моего позабытого спутника, когда произошло то «и вдруг», без которого не бывает ни одной порядочной истории. Никто не выскочил из-за угла, с крыши не упало ничего интересного, террористы не метнули даже петарды – просто я вдруг узнала улицу, по которой мы гуляли. Именно по ней я шла пять лет назад – с другим человеком, чьё имя я помнила и тогда, и сейчас, и до конца своих дней буду помнить, я уверена, потому что для меня оно навсегда останется вторым именем любви (ах, если быть честной, третьим или четвёртым, но всё равно, всё равно). И «шла» – это слишком просто: тогда моё маленькое нервное сердце летело, и я летела вместе с ним. Весна была точно такой же – ранней и ясной, когда солнце уже посмотрело на город и слегка подсушило асфальт, но в тени остался лёд, от земли ещё поднимается холод, и ни в коем случае нельзя подолгу сидеть на скамейках, нельзя ложиться животом на гранит набережных и глядеть на стылую воду. А я тогда будто засиделась и засмотрелась, потому что жар сменялся ознобом, наслаждение – болью, а радость – слезами, и они снова чередовались, и всё это вместе называлось обыкновенным счастьем. Я летела, беззаконно и бесплодно влюблённая, и ничего у нас не могло быть, кроме здесь и сейчас, но когда это мешало любви?
И вот через пять лет я снова шла – на своих ногах – по улицам, на которых когда-то пылало и рвалось сердце, а теперь оно сыто дремало и никуда не спешило, как идеальные часы. Чувства не умерли – я испытывала полное удовлетворение, разве же это не чувство? Мне было хорошо – тупо хорошо, как сказала бы я, если бы ритм этого текста задумывался чуть иным.
Я подумала тогда – и продолжаю об этом думать до сих пор: а как лучше? Лучше – когда счастливо или когда хорошо? Когда все ромашки нечётные – «я люблю, он не любит, я люблю» – или когда просто переспали? Когда не можешь дышать, потому что сердце выскакивает, или когда стейк? Мне ведь в самом деле чудесно под этим тёплым солнцем, и нет ни малейшего желания ронять душу в тёмную воду, целовать ни с того ни с сего руки человека, который рядом, складываться пополам от боли при мысли, что поезд – завтра. Мне спокойно.
Мне хо-ро-шо.
В общем-то, я склонялась к мысли, что сейчас – лучше. Страсти – это для подростков, а нам бы комфорта и удовольствий. И я, помнится, отлично спала той ночью, не грустила перед поездом, и вообще неплохо провела оставшееся время.
Но по-настоящему эта история завершилась через неделю, когда я зачем-то отыскала в записных книжках третье или четвёртое имя любви, зачем-то позвонила, зачем-то поехала и зачем-то оказалась в чужой постели. В то мгновение, когда я обнимала его всеми своими руками (у меня всегда становилось много рук, когда я его обнимала), я, наконец, соединилась с собой – настоящей. Точнее, так: будто я долгое время