Богданович в книге „Три последних самодержца“. — Теперь все, кто слышал слова царя, говорят, что видно в нем деспота. Говорят, что слово „бессмысленные“ было прибавлено царем по совету вел. кн. Сергея Александровича. Это на него похоже». Вот так, вместо того чтобы укреплять представление подданных о себе как о бескомпромиссном самодержце, Николай II приобрел славу «деспота». Время шло — и слава росла. В 1907 году, вспоминая свой разговор с П. Н. Дурново, журналист и издатель А. С. Суворин записал в дневнике его слова о царе, произнесенные вскоре после кончины Александра III, — «это будет слабосильный деспот».
Девальвация самодержавного принципа — что может быть страшнее для монархической государственности и олицетворявшего ее абсолютного монарха.
Публицист В. П. Обнинский — современник царя, придерживавшийся либеральных взглядов и считавший его не только неудачным, но и «вредным для страны правителем», писал в очерке «Последний самодержец», что выступление 17 января 1895 года «можно считать первым шагом Николая по наклонной плоскости». Понятно, что для Обнинского, после революции 1905–1907 годов создававшего политический памфлет на последнего царя, история его жизни — сплошное соскальзывание вниз (как в глазах подданных, так «и всего цивилизованного мира»). Но даже учитывая пристрастность Обнинского, стоит отметить: заявление о «бессмысленных мечтаниях» стало вехой в политической биографии Николая II, не встретив «положительного отклика даже в кругах, ближе всего стоявших к власти»[49] .
Резко отрицательно отнесся к речи царя и Л. Н. Толстой, 26 января участвовавший в собрании представителей московской либеральной интеллигенции. В мае 1895 года писатель начал даже работу над статьей о «бессмысленных мечтаниях», намереваясь опубликовать ее в России. Вскоре он понял, что цензура не позволит статье увидеть свет, и оставил эту идею. Однако и в незавершенном виде статья Л. Н. Толстого представляет собой яркое публицистическое произведение. Речь, произнесенную царем 17 января, Лев Николаевич сравнил с ситуацией, в которой оказываются маленькие дети: «Ребенок начинает делать какое-нибудь непосильное ему дело. Старшие хотят помочь ему, сделать за него то, что он не в силах сделать, но ребенок капризничает, кричит визгливым голосом: „Я сам, сам“, — и начинает делать; и тогда, если никто не помогает ему, то очень скоро ребенок образумливается, потому что или обжигается, или падает в воду, или расшибает себе нос и начинает плакать. И такое предоставление ребенку делать самому то, что он хочет делать, бывает если не опасно, то поучительно для него. Но беда в том, что при ребенке таком всегда бывают льстивые няньки, прислужницы, которые водят руками ребенка и делают за него то, что он хочет сделать сам, — и сам не научается, и другим часто делает вред». Под няньками писатель имел в виду русскую бюрократию, аттестованную им стаей «жадных, пронырливых, безнравственных чиновников, пристроившихся к молодому, ничего не понимающему и не могущему понимать молодому мальчику, которому наговорили, что он может прекрасно управлять
Как оценил свое выступление сам царь — мы не знаем; известно только, что речь далась ему непросто: «…был в страшных эмоциях перед тем, как войти в Николаевскую залу, к депутациям от дворянства, земств и городских обществ», — записал он в тот же день в дневнике. А после опубликования речи пошла по рукам прокламация: «Вы сказали ваше слово; вчера мы еще совсем не знали Вас; сегодня все стало ясно; Вы бросили вызов русскому обществу, и теперь очередь за обществом, оно даст Вам свой ответ»[50]. Перефразируя эту прокламацию (приписывавшуюся Ф. И. Родичеву, хотя ее автором был будущий монархист, а в конце XIX века — «легальный марксист» П. Б. Струве), П. Н. Милюков изложил ее суть в двух словах: «Вы хотите борьбы? Вы ее получите».
Ученик В. О. Ключевского, историк А. А. Кизеветтер полагал, что именно в середине 1890-х годов российское общество сделало первый шаг к революции 1905 года: земская среда «стала серьезно готовиться к политической схватке, окончательно изверившись в возможности согласования правительственной политики с передовыми общественными стремлениями». А Ключевский оказался настоящим пророком — в откровенной беседе с Кизеветтером он сказал: «Попомните мои слова: Николаем II окончится романовская династия; если у него родится сын, он уже не будет царствовать». «Новое царствование не принесло никакого изменения в направлении правительственной политики»[51], что явилось грозным предвестником нестабильного будущего России.
Молодой государь, безусловно, сознавал, что к роли самодержца он подготовлен недостаточно. «Иногда я должен сознаться, — писал Николай II в апреле 1895 года любимому дяде — великому князю Сергею Александровичу, — слезы наворачиваются на глаза при мысли о том, какою спокойною чудною жизнь
«Так показательно началось новое царствование, история которого не имеет ни одной светлой страницы, — написал о речи 17 января И. И. Петрункевич, прибавив: — Все, к чему прикасалась рука этого человека, не знало удачи и носило печать эгоизма, неискренности, обмана, жестокости и равнодушия к судьбам России». Не слишком ли жестко сказано? Спешить с ответом не стоит. Заложник своего положения, Николай II понимал свою ответственность за полученное по праву рождения самодержавное наследство. Но неспособность соответствовать этому наследству явилась и его личной драмой. Обвинить его в нелюбви к России нельзя. Но Россию он видел только монархическим государством; отказаться от такого взгляда для него было равносильно измене тем принципам, на которых его воспитали. Не учитывая этого обстоятельства, трудно понять Николая II (как человека и монарха) иначе, чем это сделал И. И. Петрункевич.
«Император Всероссийский есть Монарх самодержавный и неограниченный. Повиноваться верховной Его воле, не токмо за страх, но и за совесть, Сам Бог повелевает», — говорилось в статье первой Основных государственных законов Российской империи. Указание на самодержавный характер правления русского монарха было основополагающим для всего российского законодательства. Исходя из этого, законодательство включало и положение об управлении империей «на твердых основаниях положительных законов, уставов и учреждений, от самодержавной власти исходящих». Тем самым подчеркивалось и утверждалось, что Россия — не деспотия, а самодержавие — не самоуправство. Источник власти был один и не мог делегироваться кому-либо еще или ограничиваться представительными учреждениями. Иначе самодержавие как политический принцип превращался бы в фикцию. О том же свидетельствовали и формы присяги императору, которую приносили наследник престола и члены Императорского дома (при достижении совершеннолетия), и форма всенародной присяги на верность подданства: везде клятвенное обещание «все к высокому Его Императорского Величества самодержавию» принадлежащие права и преимущества «предостерегать и оборонять».
Таким образом, борьба с самодержавием, равно как и критика его, могла рассматриваться как государственное преступление. Но кроме юридического аспекта вопрос о прерогативах самодержца имел и другой — морально-нравственный. По справедливому замечанию московского ученого А. Н. Боханова, «высшим символом власти, ее единственным и бесспорным авторитетом неизменно оставался в народном сознании царь, олицетворявший не политику или учреждение, а бесспорный образ земного, но „Божьего установления“». Политической фигурой такой царь мог быть не в большей степени, чем фигурой символической, сакральной. Его самодержавие не мыслилось без религиозного освящения и, безусловно, предполагало церковную санкцию. В Российской империи такую санкцию обеспечивала православная церковь, ведь император мог исповедовать лишь православную веру, будучи верховным защитником и хранителем ее догматов и блюстителем церковного правоверия и благочиния. Подобные права царь получал посредством акта священного коронования (хотя и до того его особа воспринималась как «священная»).
О коронации последнего русского императора речь пойдет впереди, здесь же необходимо отметить, что разговор о самодержавии в конце XIX века неизбежно выводил современников на вопрос о бюрократии или, говоря языком тех лет, о «средостении», отделявшем самодержца от его подданных. К началу XX века