Голос его гремел, хоть не было б те времена микрофонов, и в фойе и в кулуарах. К середине стихотворения зал стал заполняться. Назыма не понимал почти никто, но музыка стиха действовала.
Когда под грохот аплодисментов он вышел за кулису, Багрицкий, вне себя от бешенства, схватил его за грудки.
— Что ты натворил! Как я буду читать!.. Я не перевел этого!
— Прочтешь, что условились!
— Каждому дураку понятно — это другие стихи!..
Он не договорил. Пора было выходить на сцену.
Когда отзвучали последние строки стихотворения «Пьер Лоти», снова раздались шумные аплодисменты. Багрицкий читал иначе, чем Назым, но отнюдь не хуже.
Пришлось давать объяснения только своим товарищам-туркам. Оценив намерения, они простили ему эту выходку…
В тот день, когда Джелиле-ханым в ярости била пестиком по кастрюле и честила оккупантов, мог ли он думать, что их общий гнев заведет его так далеко и, вылившись в стихи, прозвучит в Москве перед революционерами всего мира?!.
В семнадцать лет этот гнев выливался в другие формы. Вместе с такими же, как он, мальчишками Назым в европейской части Стамбула, на Бейоглу срывал флаги оккупационных держав, которые вывесили владельцы иностранных лавок. И чуть было не попался — хорошо, ноги были быстрые, а то неизвестно, чем бы все это кончилось. За внуком Назыма-паши уже числилось дело посерьезней…
По окончании училища его определили в высшую школу морских офицеров, помещавшуюся на военном судне «Хамидие». Это была старая-престарая посудина. Согласно условиям перемирия, подписанного султанским правительством, «Хамидие», как и все другие корабли турецкого флота, был разоружен. Не было оружия ни у матросов, ни у офицеров. Но служба шла.
Курица вместе с другими немецкими инструкторами отправился в свою Германию — «нах фатерланд». А из Германии вернулись служившие там турецкие матросы и унтер-офицеры. Мичман Джевад, например, даже участвовал в восстании нильских моряков. От него на «Хамидие» впервые услышали о германской революции. Многого мичман и сам не понимал, не ясно было одно: немецкие матросы не желали терпеть муштру и восстали против офицеров и кайзера Вильгельма, того самого усатого императора, который перед войной навестил падишаха и в знак своей любви к мусульманам велел построить рядом со Святой Софией чешме — источник, в течение трех дней бивший не водой, а вином. От мичмана Джевада Назым впервые услышал о «Спартаке». Но представлял себе эту организацию чем-то вроде заговорщицкого военного комитета «младотурок».
Однако мысль о возможности силой навязать свою волю офицерам и командованию флотом запала им в голову. Оставалось определить, какова была их воля?..
Султан, перед которым они испытывали священный трепет и который олицетворял собой единство страны и народа, оказался пленником оккупантов и покорно выполнял их волю. Но если султан стал пленником, то что оставалось им? Турки отныне будут рабами. Армия разбита, страна оккупирована.
Национальное унижение требовало выхода. Очевидно, где-то в Анатолии должен был появиться другой султан, который объединил бы страну для борьбы с поработителями-иностранцами.
Вот уже два года Стамбул наводнялся эмигрантами. Через этот вечный город пролегал путь исхода старой России. Не только в Германии, бывшей союзнице, но и в стране, враждебной Турции, свершилась революция. Что за люди были эти русские, вышвырнутые ею с родины?
Назым внимательно к ним присматривался. Мужчины казались ему по меньшей мере пашами или графами, а женщины — принцессами, такие они были холеные, сытые, самоуверенные. Но уверенность быстро с них слетела. Те, что побогаче, уезжали в Париж, в Европу. Остальные проедали последнее в Стамбуле, опускались, играли в карты, проигрывая мундиры, ордена и даже своих жен. Как в кинематографе, немая, с преувеличенной жестикуляцией, развертывалась перед глазами стамбульцев чужая трагедия. «Эти люди, — говорил себе Назым, — такие же помещики, сановники, спекулянты, как наши. Их вышвырнули вон вместе с царем. Наверное, и мы можем обойтись без султана?..»
А служба на «Хамидие» шла своим чередом, как будто ничего в мире не случилось. Сменялись вахты. Матросы драили палубы. Взамен итальянских карабинов «мартини» раздали учебные винтовки с просверленной казенной частью. Продолжались занятия по тактике, навигации, истории военно-морского флота Османской империи, которой уже не существовало.
В тот день вахтенным был Джевад. Офицер, успевший невзлюбить мичмана за его независимый вид, придрался — плохо, мол, выдраен планшир — и отправил было его под арест. Назым не вытерпел:
— Офицер, сдавший оружие врагу, не имеет права сажать других под арест!
Даже мичман Джевад опешил от неожиданности. Открытое неповиновение офицеру грозило трибуналом — законы военного времени продолжали действовать. Отступать, однако, было поздно.
— Под арест пойдете вы, а не мичман! — продолжал Назым.
Офицер был связан, отправлен в кают-компанию. Выбрали комитет. Но он не успел собраться, как на палубе появился начальник училища.
Это был опытный боевой офицер. Быть может, благодаря его опытности мальчишеский бунт на корабле кончился для них сравнительно благополучно.
— В чем дело, господа?
В голосе его были дружелюбие и симпатия. Он и в самом деле любил флотскую молодежь: все вокруг шло прахом, только на них, на этих ребят, верящих в справедливость и честь, была надежда.
В ответ раздалось несколько голосов одновременно.
— Я ничего не слышу, господа. И потом толпа отнюдь не лучший вид флотского строя. Прошу построиться и высказать все, что вы желаете, по порядку!
Ничего другого не оставалось, как встать в строй. Когда порядок был восстановлен, начальник сказал:
— Я слушаю вас!
Команда растерялась. Кое-кто решил пойти на попятный.
— Ложек, вилок не хватает на камбузе!
— Люльки обрываются! Интенданты разворовали концы!
Дело принимало комический оборот. Бунт из-за ложек!
Назым сделал шаг вперед. Приложил руку к бескозырке.
— Мой миралай! В Стамбуле бесчинствуют иностранные солдаты, в Анатолии идут бои, а вы выдаете нам учебные винтовки…
Его поддержал мичман Джевад: