получила партию Церлины в «Дон-Жуане». Я впервые участвовала в полноценном оперном спектакле и испытывала настоящий восторг, выходя на сцену Истменского театра, в котором провела так много времени в детстве. Это была невероятно амбициозная постановка; предполагалось, что баритон приподнимет меня в танцевальной сцене, и мы как сумасшедшие репетировали ее в Христианской молодежной ассоциации на другой стороне улицы. За свою карьеру я спела все три женские партии в «Дон-Жуане», и начинать действительно следовало с Церлины, с ее «Vedrai carino» — настоящей жемчужины оперного искусства. Самая сложная партия — Донна Анна, у нее две превосходные сцены и один из величайших аккомпанированных речитативов. Да Понте с Моцартом изображают ее противоречивое чувство к Дону Оттавио, затем искусно дают нам понять, что ухаживания Дон-Жуана пробуждают в ней затаенную страсть, после чего следует убийство ее отца, позор и печаль. Характер Донны Эльвиры (в партии которой я не слишком удачно дебютировала в Ла Скала) более очевиден: она отличается неуемным темпераментом и являет собой вопиющий случай рокового влечения. На протяжении следующих десяти лет Моцарт оставался краеугольным камнем моего оперного репертуара, в результате я спела девять разных моцартовских партий в различных постановках. Графиня в «Женитьбе Фигаро» стала моим дебютом — впервые, еще студенткой, я спела ее на музыкальном фестивале в Аспене, а затем в Хьюстоне, в Метрополитен, в Париже, в Театре Колон в Буэнос-Айресе, в Сан-Франциско, на обоих фестивалях Сполето[13] , в канадском Гамильтоне, я пела ее на фестивале в Глайндборне, в Женеве и Чикаго. Если кому-то требовалась Графиня, звали меня: благодаря этой роли я стала известной, выступив в 1991 году на праздничном концерте в честь двухсотлетия со дня смерти Моцарта. Честно говоря, сама я выбрала бы для дебюта на лучших сценах мира Берио[14], Пуччини, Берлиоза или Стравинского, что угодно, только не Моцарта. Исполнение Моцарта требует совершенного, кристально- чистого голоса, то есть постоянных усилий, без которых я предпочла бы обойтись, но теперь, оглядываясь назад, я благодарна судьбе за этот репертуар, ведь он помог мне сохранить голос.
На том начальном этапе карьеры мне приходилось петь тщательно и аккуратно, оберегая юношескую прелесть и живость вокала, в то время как произведения других композиторов — драма в полный голос в сопровождении громкого оркестра — измотали бы меня раньше срока, и сейчас я бы слышала от оперных продюсеров лишь: «Премного благодарны, но ваш голос дрожит, и высокие ноты вы не тянете». Чистое везение — попасть в требовательные, но бережные руки Моцарта.
В то время оперным факультетом в Истмене руководил дирижер Ричард Перлман. Помню, как на занятии, посвященном Марии Каллас, он поставил нам ее запись. Он был знаком с ней лично и обожал рассказывать, как один раз во время репетиции в Далласе предложил ей какао. Дива отказалась: «Спасибо, голубчик, но от шоколада у меня прыщи вскакивают». История меня поразила — не столько ответ Каллас, сколько благоговение Перлмана перед ней. Даже по прошествии многих лет нельзя было не заметить, сколь сильное впечатление она произвела на молодого дирижера. Все сопрано в классе сидели и думали: «Ничего себе! Вот это да!» Мы слушали пение, а он утверждал, что ее голос прекрасен, — именно утверждал, как будто это доказанный факт, а не субъективное мнение. Когда я впервые услышала записи Каллас — то же касается и Элизабет Шварцкопф[15], — я не поняла, почему все ими так восхищаются, обе показались мне не самыми выдающимися певицами. Голос Каллас звучал неприятно, слишком резко и остро, он походил на стальную иглу и вибрировал на высоких нотах, а пение Шварцкопф, несмотря на прекрасный голос, представлялось шероховатым и эксцентричным. Но так часто бывает — прелесть необычного, незнакомого понимаешь не сразу. Некоторые голоса начинаешь любить за их недостатки, за их странность и, самое главное, за то, что их можно узнать с первой ноты. Долго и внимательно слушала я записи этих двух сопрано, пока наконец не отдала им свое сердце, как и миллионы других поклонников. Вероятно, во время учебы я особенно чутко улавливала чужие шероховатости, потому что пыталась отшлифовать свои собственные. Однажды Арлин Оже[16] сказала Джону Мэлою, моему истменскому преподавателю, что из меня выйдет толк, если мне удастся отполировать технику. Я была талантлива и прилежна, но пока только училась пению, и, чтобы достичь высот, мне нужно было немало потрудиться, чтобы почувствовать себя настоящей певицей. И хотя некоторые мои выступления в Истмене удались, случались и провалы, самый худший из которых — мое первое прослушивание для национальной программы поддержки молодых талантов под эгидой Метрополитен-опера.
Аккомпанировал мне мой приятель Ричард Бадо, тоже студент Истмена. Память у меня уже тогда была натренированная, что — с моей-то манерой откладывать до последнего — сослужило мне плохую службу. Я выучила арию Памины «Ach, ich fiihl's» из «Волшебной флейты» за неделю до прослушивания. В зале сидели мои родители и друзья; строгое жюри, представлявшее Метрополитен, расположилось в самом центре. Я была наглажена, напомажена и загримирована, но стоило мне взглянуть на людей, которые меня любили и болели за меня, и тех, кто готов был дать мне шанс, — и самообладание покинуло меня. Я с места не могла сдвинуться от страха и мечтала лишь об одном: упасть в обморок и провалиться сквозь землю. Столько нервных певцов жаждут провалиться в эту несуществующую дыру на сцене, что я только удивляюсь, почему концертные залы по всему миру наконец ее не пропилят. «Ach, ich fiihl's» — ария необычайно пронзительная, большую часть которой нужно петь очень тихо.
Именно это пугает меня больше всего: обнаженные чувства. Не фейерверки, не фиоритуры, не скачки, не трели или грудные звуки — на этом я собаку съела. Ужасало меня спокойное, мягкое пение негромким голосом. От него меня прошибал холодный пот. Тогда я чуть ли не впервые столкнулась с арией подобного рода, и надо же было додуматься выбрать именно ее для столь важного прослушивания. Горло у меня сжалось, дыхание перехватило, и голос чудовищно дрожал. Мне не забыть, как сникли мои родные, а на лицах зрителей появилось выражение неловкости. Ричард Бадо позже признался, что хотел встать посреди моего выступления и сказать: «Давайте прервемся. Она может спеть намного лучше, по-моему, нам лучше попробовать на будущий год».
Все закончилось, а я, кажется, еще сто лет стояла на сцене с зажатым в тисках горлом: у меня случился первый настоящий личностный кризис. Я перестала понимать, зачем вообще учусь в аспирантуре, и отправилась за помощью к университетскому психотерапевту. Что я действительно умела, так это угождать другим и поступать таким образом, чтоб читать в их глазах всяческое одобрение. Я так вжилась в роль хорошей девочки, что, когда однажды прогуляла репетицию оперы ради концерта Бонни Райт[17], получила вместо удовольствия жуткий приступ тошноты. Я была хамелеоном — перевоплощалась в того, кого хотели во мне видеть окружающие, причем далеко не только мои родители или учителя. Я вела себя так даже с абсолютно незнакомыми людьми. После того загубленного прослушивания я как будто очнулась — и начала осознавать, кем на самом деле являюсь и чего, собственно, хочу. Именно тогда музыка стала моим призванием, и я начала относиться к своей карьере со всей ответственностью. Такое нередко случается с начинающими артистами, и это не похоже на волшебное превращение, скорее на начало новой жизни. Джон Мэлой очень поддерживал меня в тот период, уверял, что все получится, и я ему верила.
Как бы ни было мучительно сражаться со своими страхами, мне никогда не приходила в голову мысль все бросить. Родители воспитали меня бойцом, приучили никогда не сдаваться. В нашей семье не принято опускать руки или сворачивать на полпути. Философия моей матери гласила: можешь заниматься чем угодно, но бросать нельзя, неважно, идет речь о спектакле, игре на фортепиано или лошадях.
Оглядываясь назад, я понимаю, что кризис был неизбежен. Он все равно случился бы — не на прослушивании в Метрополитен, так позже. Желание всем понравиться мешало мне развиваться. Мне нужно было встряхнуться и начать задаваться вопросами, ответы на которые помогли бы двигаться вперед. В конце концов я убедилась, что люблю музыку, в особенности пение, и мне нравится этим заниматься. И я перестала чересчур беспокоиться о том, что думают другие. Это так просто, но для меня было совершенно новым ощущением.
В 1981 году мои родители развелись, а зимой 1983-го у мамы и ее второго мужа Джорджа Александра родился мальчик, мой брат Джорди. Я приехала в больницу, и меня даже позвали в палату в кульминационный момент. Только подумать, моя сорокапятилетняя мать рожала четвертого малыша! Тогда-то я и поняла, что обязательно когда-нибудь сама заведу детей. Сегодня этот ангел с вьющимися белокурыми локонами изучает пение и может поспорить размерами с Брином Терфелом[18]. Прошлое лето он провел со мной в Лондоне — хотел выяснить, подходит ли ему стиль жизни оперного певца. У него, безусловно, есть талант, но только время и его страстное желание петь