чашу. Отмахиваясь от нее, я прикрыл чашу воздухом и, как полагается, стал переносить чашу с престола на жертвенник. Пчела сопровождала ее неотступно, ударяясь о мою голову, пока, наконец, не запуталась в моих волосах, так что я еле успел поставить чашу на жертвенник и тогда вычесал пчелу из волос. Но тут она так же внезапно исчезла, как неожиданно и появилась; предпринятые после службы поиски не обнаружили ее присутствия, хотя я нисколько не сомневаюсь в вещественности этой пчелы, несмотря на трудность понять, откуда она могла взяться, особенно в такое время года. Впрочем, я не собираюсь утверждать, по крайней мере мне нет надобности утверждать, что эта пчела не вывелась в одном из посадских ульев. А дело вот в чем: когда пчела появилась, и до самого момента ее исчезновения, моя голова вовсе не была свободна размышлять о времени года и о возможности или невозможности для этой гостьи влететь в алтарь сквозь двойные заклеенные рамы. Ничего о ней не думая и только машинально отмахиваясь, я, однако, получил толчок к острому внутреннему вниманию, не умственному, а более глубокому, следить за этим существом. Оно сразу почувствовалось как «животное пророческое»: неспроста, не без духовного знаменования кружит она около чаши, она хочет вкусить от Честной Крови, да, именно, хочет, ищет причаститься, но почему? Неужели только из-за винного запаха? В одном из нижних этажей сознания проходили мысли. А в тот момент, когда она исчезла, я сразу понял, в чем дело, или, точнее, в тот момент, когда само собою сверкнуло твердое и внутренне непреклонное знание о пчеле, она скрылась, словно растаяла, словно улетела по перпендикуляру к каждой прямой нашего пространства, проходящей через точку ее местоположения. Знание же было то, что эта пчела напоминает, являет, есть душа моего умершего — убитого друга С<ергея> Т<роицкого>, знание совершенно бесспорное, самоочевидное, непосредственное усмотрение. Тогда быстро пронеслось несколько мыслей, что бы это могло значить, и легко было сообразить (это соображение уже не было интуицией)—сообразить, что сегодняшний день—память С. Т. и что я забыл именно в этот день помянуть его, хотя поминал обычно. Тогда, хотя и запоздало, я все же вынул за него частицу. Таково личное восприятие пчелы-души.
Нет никакого сомнения, что «психологи», которым никогда в голову не приходила мысль реальности опыта, и притом целостного опыта, и в данном случае не затруднятся объяснением: пчела-де, вероятно, с лета застряла где-нибудь в алтаре, а тут, согретая, ожила и, будучи голодной, полетела на запах вина; при сем будет приведено «несколько фактов» о хорошо известном обонянии пчел. Далее будет с торжеством усмотрено, что в подсознательной области я уже помнил о дне памяти и, не исполнив того, что «субъективно» (т. е. по отсутствию научного миросозерцания) считал своим долгом, подсознательно тревожился, причем, при общей склонности к «мистике», тревога обострилась и дошла до сознания от неожиданного появления насекомого. (Вероятно, весьма ученые напишут в скобках и латинское название его: Apis mellifica L., так что и нам нужно предупредить их для вящей учености), и, наконец, ученые- психологи, кстати, помянут нелестным словом, для объяснения моей психической обремененности, двух-трех тетушек моей жены. Эти ученые штуки слишком известны, чтобы стоило здесь начать доказывать возможность пользования ими только на общей почве нигилистического миросозерцания, приводящего к основным кантовским предпосылкам, и потому принимающему их вообще лучше не говорить о религии, а заодно—и об опыте, всяком опыте, а не принимающему их, т. е. тому, кто в основе разделяет символическое миропонимание, достаточно ясно, что, во-первых, подобным раздроблением можно уничтожить решительно всякий опыт, а во-вторых, что интуитивное усмотрение, подкрепляемое соборные опытом человечества, во всяком случае чего-то стоит, и что, следовательно, мысль эта, в-третьих, должна опираться в своем развитии именно на конкретный опыт, как бы они ни осмыслили его впоследствии, а не подрывать с самого начала всякий опыт, грозящий стать поперек ее предвзятым решениям.
<32.) Пшеница, участвуя в поминальных обрядах, с одной стороны, и в елеосвящении—с другой, устанавливает там и тут общий множитель, показывающий внутреннее сродство обоих феургических действий; и участие меда, имеющего явное отношение к загробной жизни, в панихиде подчеркивает, следовательно, и какие-то связи елеосвящения с потусторонней жизнью. Это довольно обычное явление, что под ближайшею и очевиднейшею деятельностью таинства или обряда открываются слои не столь явные, но тем не менее существенные и даже более существенные, чем те, явные деятельности; в области биологической их можно уподобить внутренней секреции некоторых желез. Так и елеосвящение: имея предметом здоровие, оно перекликается с миром усопших. Замечательно, что елеосвящение первоначально совершалось именно на всенощных бдениях, а всенощные бдения были не чем иным, как поминовениями усопших. И притом именно елеосвящение совершалось при кладбищах, чем связь таинства здоровия, таинства целения с почитанием усопших еще раз подтверждается.
Но возвратимся от освящения зерен вообще к кругу освящения еды. Ближайшим примыкающим к освящению хлеба и пшеницы рядом будет освящение соли—от обычной соли с ее символическим знаменованием огненной стихии, равно как и у огня—значение соли. «Всякая жертва солью [огнем] осолится» {587},— говорит Спаситель, и мы знаем, что в древних культах жертву осыпали солью,— таинственно сжигавшею эту жертву—сжигавшею, а потому сохранявшею для вечности.
Далее идет молитвенно освящаемая соль на Пасху, святая соль пасхальная{588} . Еще далее—соль, пережигаемая в Великий четверток, этот не только мистический, но и литургический центр культового года ? средоточие всех важнейших освящений. Далее, на следующей освятительной ступени—соль, раздаваемая верующим в древности на Рождество Христово— sacramentum salis {589}. Наконец, соль, влагаемая Церковью, тоже древних времен, в уста новокрещаемого—да будет слово его растворено огненной мудростью; и до сих пор в изветшалом словоупотреблении можно слышать о «соли» чьих-нибудь слов—аромат, хранящийся на дне уже опустелого сосуда. А вершина всей освященной лествицы «солености»—Соль, осоляющая всякую жизнь, Само огненное Слово Божие. Еще ряд пищевых освящений, теперь уже более общих, т. е. распространяющихся не на один какой-либо род пищи, а на много родов сразу, или даже на пищу вообще. Таковы: молитвенное разрешение поста на Рождество Христово «сыном духовным»{590}. «Молитва во еже благословити брашна, мяса во святую и великую неделю Пасхи» {591}, в которой вспоминаются священнейшие жертвы—Авраама, и Авеля, и «телец упитанный»—притча о блудном сыне, «да яко же той сподобися Твоея благости насладитися, сице и мы насладимся освященных от Тебе и благословенных, в пищу всем нам»{592}. Подобна этой и «Молитва еже благословити сыр и яйца»{593}, «млеко огустевшее», т. е. творог и изделия из него. Сюда же относится и «Молитва в причащении гроздия в шестый день августа» {594}; ее внутренняя необходимость жизненно сознается лишь на юге, когда освящаются корзины сладкого винограда, груды золотых персиков, груш, налитых сладким соком, зарево румяных яблок, чернофиолетовых и зелено-золотых слив, коралловых гранат и других плодов, так что солея заставлена и загромождена этим «изобилием плодов земных» {595}, наполняющих весь храм своим ароматом. «Благослови, Господи, плод сей лозный новый, иже благорастворением воздушным, и каплями дождевными, и тишиною временною, в сей зрелейший приити час благоволивый»{596},—молится Церковь. Самое время годового круга созрело и наполнено благоухания—ведь в символическом миропонимании нет времени-отвлеченности, живем же мы в живой и конкретной среде, времени- пространстве и самой вещи мира; вот эти благоуханные и сочные плоды—сгустки стяжания, оплотнения мировой среды, к Преображению уже дозревшей: близится начало нового года. Таково же значение и «Молитвы о приносящих начатки овощей»{597}, назначенной к освящению всяких первин огородных и садовых.
33. Связный восходящий ряд образуется и в отношении елея, и это естественно—по благородству и по жизненной важности этого вещества. От елея—как источника света, как пищевого вещества и умащения, освящаемых в быте и литургически, этот ряд идет к елею помазания из лампады праздничной иконы за всенощной, далее к елею, благословенному с хлебами, пшеницей и вином после литии, далее к елею, чудесно возжигавшемуся в лампаде, например, у преподобного Серафима и у других, еще далее—к освященному елею крещения, по слову Симеона Солунского,—«предъизображению божественного мира»{598}, и, наконец, до елея с вином в таинстве елеосвящения, т. е. до моленного и целебноносного елея, и до святого мира. Как видим, этот ряд освящений опять сплетается своими звеньями со звеньями других рядов. Как в живом организме, в культе все связано со всем, все отражается в другом и другое в себе отражает, и как в живой ткани уединенное обсуждение того или другого ряда ее элементов всегда насильственно, так как произвольно, так и мысль о культе лишь очень условно может намечать себе,