который он противопоставит уюту традиционной линейной исторической мысли.
«Эта книга рождена настоящим в большей степени, чем прошлым», — говорит Фуко. Он намерен воссоздать «историю настоящего»[372].
В борьбе, разворачивавшейся вокруг тюрем, Фуко занимала технология биовласти, подчиняющая тело человека. Что такое тюрьма? Как совершается переход от вопиющих пыток былых времен к немоте заточения? «Наследие средневековых застенков? Скорее новая технология: с XVI по XIX век оттачивалась вся совокупность процедур, направленных на то, чтобы группировать, контролировать и натаскивать людей, делать их более „покладистыми и полезными“. В больницах, армии, школах, коллежах и мастерских в классическую эпоху формировался целый комплекс способов подчинения, управления человеческими телами и манипулирования их возможностями: упражнения, домашние задания, ручной труд, оценки, иерархия, экзамены, регистрация. Имя ему — дисциплина. Конечно, XVIII век ввел свободы, однако они легли на солидный и прочный фундамент — дисциплинарное общество, существующее поныне. Следует определить, каково место тюрьмы в образовании этого общества надзора».
Фуко пытается выявить роль, которую сыграли в этом процессе «гуманитарные науки»:
«Современная карательная система не осмеливается признать, что она наказывает за преступления; она претендует на большее и заявляет, что перевоспитывает преступников. Вот уже два века, как она сосуществует с „гуманитарными науками“. Она гордится этим, полагая, что нашла способ не краснеть за себя: „Возможно, полной справедливости еще не удалось достичь, потерпите, посмотрите, я набираюсь знаний“. Но разве могут психология, психиатрия или науки о преступности служить оправданием современному правосудию? Их история показывает, что они формировались при помощи той же технологии. Под человековедением и гуманностью наказаний скрываются то же дисциплинарное воздействие, смешанная форма подчинения и объективизации, те же „власть-знание“. Можно ли возвести современную мораль к политической истории телесности?»[373]
Как и в «Истории безумия» и «Рождении клиники», Фуко отказывается от канонических текстов философской традиции и «копается» в полицейских документах и реформаторских проектах. «Буржуазия выражается без обиняков не через Гегеля или Огюста Конта, — говорит он в одном из интервью. — Сознательная, организованная, продуманная стратегия ясно прочитывается не в этих сакрализованных текстах, а в малоизвестных документах, воплощающих эффективный дискурс политического акта»[374]. Книга «Надзирать и наказывать» имела большой успех. Страницы, посвященные Дамиану и жестокости наказаний в XVIII веке, которыми открывается книга, многократно цитировались. Так же как и образ тюрьмы — замкнутого в себе дисциплинарного пространства, наказывающего правонарушения, которое власти пытаются контролировать. «Паноптикум» — подробно описанная Фуко система тюрьмы. Она создана Джереми Бентамом. Ее конструкция предполагает некий центральный пункт, откуда можно было, оставаясь невидимым, постоянно вести наблюдение за всеми. Эта позиция стала символом техники надзора, нормализующих санкций, организации карательных институтов с институциональным размещением людей, о чем будет столько говориться в семидесятые годы. Созревшая и возмужавшая в перипетиях борьбы книга «Надзирать и наказывать» должна была, в свою очередь, споспешествовать этой борьбе.
«Все мои книги, — говорил Фуко в том же интервью, — будь то „История безумия“ или эта последняя, являются, если хотите, своего рода ящичками с инструментами. Если кто-то захочет открыть ящичек и извлечь какую-нибудь фразу, мысль или какой-нибудь анализ и воспользоваться ими как отверткой, чтобы закоротить, вывести из строя системы власти, в том числе и те, которые породили мои книги… что ж, я буду рад»[375].
Книга обрывается на 315-й странице.
«На этом я обрываю книгу, которая должна служить историческим фоном для различных исследований о власти нормализации и формировании знания в современном обществе»[376], —
говорится в сноске.
Глава четвертая
Народное правосудие и память рабочего класса
«Смотри, это Фуко!»
Его легко узнать в толпе. И все оборачиваются, чтобы увидеть знаменитого философа. Фуко с его запоминающейся внешностью остался в памяти демонстрантов и запечатлен на фотографиях того времени. Начало семидесятых годов перевернуло всю его жизнь, но восстановить события той эпохи не так-то просто. Сложности, связанные с реконструкцией его биографии в предшествовавшие годы, иного порядка: они возникают из-за отсутствия источников — многие документы затеряны, нужно их обнаружить, раскопать; о деталях его университетской карьеры знают лишь немногие и т. д. Словом, нужно искать, выпытывать.
Начиная с 1970 года Фуко стал публичной фигурой. Его знают, узнают, его имя мелькает в газетах, книгах… Воспоминания, хроники, труды по современной истории пестрят упоминаниями о нем. Взять хотя бы те же дневники Клода Мориака — бесценный документ. Но обилие источников создает новую проблему. Эти свидетельства рисуют лишь образ общественного деятеля, борца — образ Фуко, в который Дюмезиль, например, совсем не верил.
В это время бытие Фуко носило, осмелюсь сказать, «осколочный» характер. Приведу пример: круг его знакомых значительно расширился и — что важно — стал разношерстным. До такой степени, что включал представителей полярных течений интеллектуальной и культурной жизни общества. «Включал» — не совсем подходящее слово. Фуко возводил барьеры между людьми и группами, с которыми общался. Как заметил однажды Жан Даниэль, Фуко обладал даром внушить каждому из собеседников, что тот был единственным, с кем он имеет особо доверительные отношения. Что часто отражается на рассказах о том времени, искажая действительность. Впрочем, непроницаемость границ, в которых шло общение с каждой группой, было, вероятно, необходимым условием сосуществования: мы знаем, например, со слов Клавеля, какого мнения о нем был Кангийем.
Эта «осколочность», «рассеянность» в его отношениях с людьми прочитывается на всех уровнях. Что порождает еще одну трудность. Коллеж де Франс, лекции, публикация книг, общественная деятельность, поездки за границу…
Как только речь заходит о том, чтобы привязать к определенному моменту времени некоторое событие или вписать его в контекст, позволяющий понять смысл происходившего, все смешивается, одно на другое наслаивается, события нагромождаются, наползают друг на друга, связь распадается. Что не может не отражаться на повествовании о жизни Фуко, которое поневоле перенимает эту фрагментарность. Возможно, местами оно покажется не очень связным, с нарушенной хронологией. Я решил отказаться от линейного принципа изложения и описывать серии событий, связанных между собой общей проблемой. Мне показалось бессмысленным протягивать искусственные мостики между фактами, абсолютно несвязанными, но происходившими в одно и то же время. Как и разъединять то, что с годами выстраивается в единую линию.
27 ноября 1971 года. 18-й аррондисман Парижа. Здесь живет беднота, в основном — иммигранты. Улица Маркаде. Мезон Верт, где хозяйничает пастор Гедрих. В зале уже сидят Жан Жене, «небритый, с густой седой щетиной», и Мишель Фуко. Рассказывает Клод Мориак: «Никто не заметил, как в зал на улице Маркаде, куда мы пришли часам к двум, чтобы обсудить последние детали демонстрации, проскользнул старик небольшого роста: Жан Поль Сартр. Он по большей части отмалчивается. Я сижу между Жене и