перевод прислал, уже должен дойти. У нас тут с магазинами напряженка, поэтому купи сама себе что- нибудь!
– Спасибо! – у Веры чуть отлегло от сердца. Бородина сказала, нужно еще сто восемьдесят пять рублей, и все.
Отец прислал двести.
Она считалась девочкой из хорошей, богатой семьи. Наверное, из-за дорогих шмоток, которые покупал ей отец, золотых сережек, кожаной школьной сумки, японского плеера. Бабушку ее знал весь городок, уважали, здоровались. Покойному деду, Герою Советского Союза, даже бюст поставили у заводской проходной. Мужики из местной воинской части спрашивали, как поживает папа. Мать знали тоже, но по молчаливому соглашению не упоминали при Вере.
Мать как-то выбивалась из стройного ряда положительных персонажей. За спиной у девочки соседки шушукались: бедная, при живой матери – сирота, у бабки живет, ладно – отец, он военный, перекати-поле, а мать – вон она, то с одним, то с другим, и вообще странная какая-то...
Веру это все не волновало. Пару раз она даже видела свою мать на улице и осталась равнодушна: тетка как тетка, немолодая и не слишком красивая, непонятно, что папа в ней нашел.
Она любила отца, любила бабушку, любила свою жизнь, какой она была до всей этой истории с больницей. Читала, рисовала, самолетики клеила, метила в будущем в стюардессы, училась так себе, друзей и подруг было море. Но друзья друзьями, а вдруг оказалось, что ни одной живой душе не может она признаться, что дома нечего есть, плата за квартиру опять просрочена, а бабушка все не поправляется...
На почте, куда она пришла устраиваться на работу, ей сказали: нет мест, летом приходи, в каникулы, когда все будут в отпусках. Магазин тоже отказал, а в близкой Москве было полно своих подростков, мечтающих заработать на обновку или мороженое.
Она пыталась. Убирала за деньги чужие квартиры, ходила в магазин, сидела с капризными детьми, ездила на какую-то овощебазу обрезать капустные листья, перебирать картошку в хранилище. Платили копейки. Хватило на квартплату и телефон (вдруг позвонит отец?), на хлеб, на чайную заварку, на яблоки бабушке. От постоянного голода начал болеть живот, и Вера купила новокаин и пила его прямо из ампул, чтобы утихомирить боль и жжение. Врач сказал: язва. Выписал дорогое лекарство. И посоветовал не злоупотреблять жареной картошкой. При этих словах Вера заплакала.
Близился Новый год, больницу украсили гирляндами, и девочка, сидя в бабушкиной палате, все время слышала магнитофонную музыку из ординаторской.
– Ты похудела, – сказала бабушка. Швы у нее гноились и не заживали, несмотря на чудо- сыворотку.
– Да так. Давно пора было.
– Небось, одним кофе питаешься.
– Да ты что, я ем, как лошадь, – Вера засмеялась.
– Может, ты курить начала? Или влюбилась?
Курить Вера и вправду начала, чтобы не так хотеть есть, а вот влюбляться ее совсем не тянуло.
...Иногда, после целого дня поисков работы, она заходила в маленькую бутербродную в центре Москвы, грелась там, пила горьковатый крепкий чай, жевала пропитанный маслом хлеб, а жареную колбасу с бутербродов уносила домой и варила из нее суп. После чая с хлебом у нее наступало что-то вроде опьянения, и мир начинал казаться добрым и светлым.
Погода на улице стояла сказочная, мороз и солнце, синие тени на снегу, яркие блики в окнах и чистое, ясное, пронзительно-голубое небо. Температура доходила до минус двадцати пяти и прохожие шли закутанные, краснощекие, бодрые от холода. А Вера безжалостно мерзла в своей теплой шубе и через пять минут после выхода на улицу не чувствовала ни рук, ни ног. Все немело, даже язык.
Она думала об отце в тот день, когда было особенно холодно и особенно нечего есть. С утра она попила несладкого чая, отвезла бабушке всего два яблока (на большее не хватило денег) и зайцем, тревожно высматривая контролеров, приехала в Москву. Фабричная окраина, на которую ее занесло, была пустынна, вокруг тянулись склады и бетонные заборы, величественно возвышались заиндевелые кирпичные трубы, и над всем этим странным пейзажем, в другое время обязательно затронувшим бы ее воображение, сияло резкое зимнее солнце.
Проехала и остановилась чуть впереди белая легковушка, оттуда вытряхнулась семья: мужчина, женщина и маленькая, лет пяти, девочка. Все тепло одетые, с коробками и свертками, смеющиеся без остановки. Вера разглядела среди заборов приземистое двухэтажное здание с вывеской «Общежитие» и елочкой у входа. Семья шла туда. Из здания долетали веселые голоса, музыка, запах чего-то жареного, и девочка ускорила шаги, чтобы не чувствовать этого запаха, вызывающего в желудке тупую боль.
Она думала об отце. Можно наскрести где-то денег и дать ему телеграмму: «Папа, я голодаю, помоги! Бабушка в больнице, мне пришлось отдать врачам все деньги, я продала лучшие свои вещи, денег больше нет». Но что сделает папа? Он, конечно, возьмет все в свои руки, пришлет перевод, потом сорвется и прилетит сам, устроив в своем РВСН страшный скандал. Но можно ли так делать? Папа – чувствительный, нервный, «психованный», как бабушка говорит. Дергать его – жестоко. Надо еще потерпеть. И вообще ничего ему не рассказывать. Никогда.
Новый запах заставил ее напрячься: пахло вареной капустой. Кто-то варил щи, настоящие, с мясом. Совсем недалеко, буквально вот за этой дверью...
Она сама не поняла, как толкнула заветную дверь и очутилась в просторном, облицованном белым кафелем, влажно-жарком помещении с запотевшими окнами. Толстые румяные женщины в белых колпаках, похожие на врачей, хохотали, переговаривались, вытирали рукавами халатов мокрые лбы, помешивали что-то в огромных котлах. Мощные вытяжки глотали горячий пар, гудели, пощелкивали.
– Тебе кого, Снегурочка? – радостно спросила одна из поварих, увидев Веру в белой шубке и белой же шапочке. – Маму?... Тама-ар!.. Не твоя пришла?
Вера смотрела на нее, как на богиню. Показалась Тамара, тоже круглая, румяная, с добрым лицом в морщинках и ямочках:
– Нет, не моя. Ты кто, ласточка?
И тут Вера, внезапно задохнувшись от острой зависти к неведомой дочке этой Тамары, сморщилась от слез и выдавила:
– Я кушать хочу.
И произошло настоящее предновогоднее чудо. Заботливые руки сняли с нее шубку, стянули две пары варежек, сунули взамен большую алюминиевую ложку и четвертинку черного хлеба, пододвинули к мокрому металлическому столу табуретку:
– Садись, садись!.. Слабенькая какая. У тебя что случилось? Мама где?
Перед ней очутилась полная миска дымящихся щей, и Вера набросилась на эти щи, давясь и обжигая язык, а тетки стояли кругом и сокрушенно бормотали:
– Господи ты, Боже... А ведь не бродяжка, чистенькая девочка, и одета хорошо... Кушай, кушай, деточка. Второго, жалко, нет, второе работягам не положено... Вот, с собой еще хлеба возьмешь. Да не торопись ты, никто ж не отнимает...
В глазах у них застыла жалость, но Вере даже не было стыдно, что чужие женщины жалеют ее. Ей хотелось только есть, и голод никак не уходил. Налили вторую миску, заварили чай и бросили туда шесть кусков сахара из порванной коробки. Добрая Тамара отыскала в сумке надломанную плитку шоколада и положила рядом с чаем.
Вера жадно ела и отвечала на их вопросы. Да, есть квартира. То есть, комната. Есть папа и бабушка, но у бабушки рак, и она в больнице. Врачи забрали все. И могут потребовать еще. А папа в РВСН, и он нервный, его нельзя беспокоить...
Выпустили ее только через полтора часа, когда убедились, что больше в нее ничего не влезет, даже крохотный кусочек. Она вышла на мороз, чувствуя, как горит лицо и тает за щекой твердый сахарный кубик. Ей было хорошо. Под мышкой в пакетике она держала две буханки серого хлеба и банку тушенки, и сокровища эти казались такими тяжелыми...
Стыдно ей стало лишь дома, когда прошла эйфория от еды.
Второй прилив стыда она ощутила через неделю, когда в магазине самообслуживания, прячась за