привыкла.
– У нас срочное поручение к маэстро Вивальди.
– А что за дела у Рыжего Аббата в гетто?
Марьетта потянулась к его уху и шепнула:
– Верьте моему слову, господин, – маэстро крайне заинтересован в этом деле, поэтому мы так хотим его видеть.
Она потерла большим и указательным пальцами у него под носом, но тут же убрала руку, очевидно испугавшись, как бы он не углядел, что ручка слишком мала для мужчины. Впрочем, Марьетта опасалась зря: как-никак, театр всегда полон иллюзий.
Меж тем толпа сзади напирала; уже раздались возмущенные возгласы, чтобы мы либо проходили, либо убирались. Билетер оглядел наши котомки, не подозревая, что в них находится всего лишь одежда девчонок из приюта.
– Ясно, – также понизив голос, ответил он. – Выходит, все деньги спустил в ridotto?[26] Ни стыда ни совести у людей. Давайте проходите со своими кошелями, да поживее!
Мы начали пробираться сквозь круговерть вымокших под дождем шелковых и шерстяных одеяний. Нам попадались гондольеры в ярких цветных штанах и косынках, белых рубашках с пышными рукавами и дамы в бархатных юбках шириною в дверной проем. У всех лица были скрыты под масками.
– Как же ты догадалась, что нужно говорить? – шепотом спросила я у Марьетты.
– На ходу придумала – и удачно вышло.
– Все-таки твоя матушка неплохо выбрала нам костюмы, правда?
– Ха! Тоже придумано на ходу. А я бы ради сегодняшнего вечера отдала все, что у меня есть в банке, за шелковое платье, нижнюю юбку и хорошенькие туфельки! Посмотри только на всех этих богатеев!
И верно, публика была одета с большим изяществом. Венецианцы выделялись своими черными костюмами, а иноземцы щеголяли цветными мантиями и платьями. Перья и драгоценности дополняли убранство.
– Пойдем – надо найти место в партере, пока еще не поздно.
Мы заприметили два свободных сиденья и устремились к ним; я старалась не отстать от Марьетты, которая усердно работала локтями, пробивая нам дорогу в толпе. Мне было так стыдно, что я не смела даже бормотать извинения, а только вовсю краснела под маской.
Места, впрочем, оказались неплохие и даже близко к сцене; публика же весьма отличалась от той, что посещала наши концерты в церкви. Разумеется, и у нас случались всякого рода скандальные вещи, но там хотя бы делали вид, что ничего подобного нет и в помине. Здесь же это неподобающее поведение и не пытались скрывать.
Мужчины садились кучками и начинали играть в кости или шахматы. Юноши из знати вели под руку шикарно одетых ночных бабочек, выставлявших напоказ голые груди. Старухи торговали вразнос апельсинами и сластями, и на нас сверху, из лож, дождем сыпались косточки и кожура, перемежаясь плевками: иностранные дипломаты, непривычные к нашему сырому климату, отхаркивали мокроту. Были и такие, кто в силу высокого происхождения или просто из-за слишком узких карманов не утруждал себя поисками носового платка, чтобы собирать остатки зимней простуды.
Весь этот ливень, падающий с ярусов, то и дело гасил свечи, при свете которых зрители пытались читать либретто. И мужчины, и женщины, казалось, участвовали в нелепейшем состязании, кто произведет звук посмешнее. Один квохтал как курица, а другой, на противоположной стороне, издавал звуки, очень похожие на хрюканье свиньи.
Несмотря на то что маэстро спрятал свою рыжую шевелюру под белоснежным париком, мы заприметили его, едва успели занять наши сиденья. Вивальди был без маски, и по его лицу мы сразу поняли, что его мучает неуверенность в себе, знакомая перед концертом любому солисту. Он, казалось, уставился прямо на нас, неодобрительно морща нос, но потом отвернулся.
– Ха! – сказала Марьетта.
Тем временем публика уже начала топать ногами и громко требовать, чтоб начинали представление. Мне на тыльную сторону ладони шлепнулся плевок, и я вскрикнула от отвращения, но подруга немедленно шикнула на меня.
– Dio! – выдохнула она, когда на сцену выплыла пышногрудая дива.
Слушатели разразились неистовыми аплодисментами.
– Ты только взгляни на нее!
Обряженная в костюм восточной рабыни, певица и не думала сообразовывать с ним свои манеры. Опера еще не началась, и дива попеременно то раскланивалась, то широко разводила свои пухлые, унизанные бессчетными украшениями руки в ответ на знаки внимания зрителей. На сцену хлынул ливень букетов с прицепленными к ним, как мне подумалось, любовными записками и мадригалами. Из-за кулис выбежала темнокожая женщина – по всей видимости, не участвовавшая в представлении – и принялась собирать подношения публики в корзину, а затем так же поспешно скрылась в другой кулисе, сопровождаемая гиканьем и ободрительными возгласами мужчин, сидевших вокруг нас.
Под гром аплодисментов на сцену вышел композитор, автор оперы. Заиграла музыка, и занавес разошелся, явив такую пышную и мастерски выполненную декорацию, что публика ахнула и пришла в еще большее оживление. Дива, заметно раздраженная событием, отвлекшим от нее внимание зрителей, стояла, притопывая ножкой и теребя темные локоны парика, ниспадавшие ей до пояса.
Наконец публика успокоилась. Певица собралась и запела.
В 1704 году, в карнавальный сезон, правление организовало для figlie di coro посещение оперы. Тогда я была еще столь мала, что мои воспоминания об этом визите перемешались с историями, которыми воспитанницы делились друг с другом, так что вскоре я уже не могла отделить фантазию от действительности. Тем не менее такого рода приключение вызвало у всех побывавших в театре воспитанниц исключительные по силе переживания. Некоторых девушек пришлось даже поместить в лечебницу из-за истерик – настолько глубоким было впечатление от спектакля. Именно по этой причине подобный опыт больше не повторялся.
Тем не менее и много лет спустя были и рассказы о давнишнем походе, и попытки вспомнить отдельные музыкальные фразы, и даже случалось разыгрывание нами в дортуаре при свечах целых сцен из того спектакля. Опера – и сама музыка, и возможность пойти туда, где тебя увидят люди, – оставалась для многих сладостнейшей из сиротских грез.
Теперь-то я догадываюсь, что дива на том вечернем спектакле в Сант-Анжело была довольно посредственной певицей по сравнению с теми, что выступали в крупнейших театрах Венеции, но тогда нам с Марьеттой она показалась настоящей богиней. Ни разу в жизни нам не доводилось слышать ничего подобного. Живость ее трелей и тремоло наводила на мысль о скрипичной музыке. Вивальди добивался, чтобы мы заставили наши инструменты петь человеческим голосом – а здесь человеческий голос по утонченности и выразительной красоте уподоблялся скрипке.
Нам никогда не давали исполнять такую музыку – если не считать тех затертых и полузабытых отрывков, что мы распевали в ночных рубашках. Старик Гаспарини, в те времена maestro di coro и старший над Вивальди, поддавшись на наши уговоры и улещивания, ухитрялся под шумок вставлять в духовные оратории отрывки из опер. Но все это, как я тогда убедилась, было лишь бледной тенью настоящей оперы. Какие костюмы! А декорации! Поступь и позы исполнителей!
Я перевела взгляд с певицы на Марьетту – она вся трепетала. К тому времени мы обе приподняли маски, чтобы лучше видеть сцену. Но теперь я закрыла глаза, чтобы лучше воспринимать звук, не отвлекаясь на выпученные глаза и поблескивающие зубы дивы, за которыми мелькал ее язык – словно змея в пещере.
Мое блаженство было прервано потасовкой, разгоревшейся между гондольерами, сидевшими позади нас. Затем у самого моего носа пролетела шахматная фигура и угодила в затылок сидящему передо мной человеку. Тот немедленно вскочил и затряс кулаком, выкрикивая ругательства.
Я снова опустила на лицо маску, но прежде другой зритель, мой ближайший сосед, протянул руку и ущипнул меня за щеку, причмокнув губами, а затем проскрипел мне в ухо, обдав чесночным запахом:
– Una bella mozzarella![27]