дразнили его за такие уши. Описывая портрет человека дорогого, неловко писать про уши. Осмеливаюсь оттого, что они сообщали Шергину особый облик – человека, чрезвычайно внимательно слушающего мир.
Как-то прошлым летом на Рождественском бульваре Лариса Викторовна показывала мне фото молодого Шергина.
– Боренька здесь похож на Гауптмана, – сказала она. – Верно ведь?
Я согласился, хотя толком и не помнил, как выглядит Гауптман, и мне вдруг очень захотелось нарисовать Шергина. Я тут же принялся за дело, набросал несколько портретов. Один из них попросил подписать на память.
Борис Викторович портрета не мог увидеть, но взял лист, положил на стол, подписал. Соразмерить подпись с изображением не удалось. Она получилась в левом верхнем углу и затерялась среди бурных разводов.
– Ну что, Ляля? – спросил он сестру. – Получился рисунок? Или опять я на Гауптмана похож?
– Ты похож здесь на Николая-угодника.
Лариса Викторовна ошиблась. Облик Бориса Викторовича Шергина действительно напоминал о русских святых и отшельниках, но более всего он был похож на Сергия Радонежского.
– Сумерки! Сумерки! Сумерки!… Времена темные. Мы с сестрой все вспоминаем, как в Архангельске уже готовились в это время ряженые…
В хотьковском «кабинете», в комнате за печкой, Борис Викторович рассказывал мне о своей нынешней жизни. Я рассказал о поездке на Белое озеро. Борис Викторович был прекрасный слушатель, не пропускал ни слова, заставлял повторять, сокрушался, что реки северные замусорены сплавом, смеялся иногда, как ребенок.
– А я вот сижу как приколоченный, – печально говорил он. – Да и вот Миша-то не ходит, в больнице лежит… уж такой мой душевный собеседник… Сумерки! Сумерки! Не успевает рассветать – и темно. А глаза как чужие стали… только и вижу окна переплет. А о Москве и думать не хочу. Буду Мишу ждать. Ночь не сплю, жду, пока рассвет, вот рамы обозначатся! Сколько вспоминается: вдруг всплывают речи, вот женщина плачет, свои у нее горечи, досады, плачет:
В комнате чувствовалось приближение Нового года. На столе в банке стояла еловая ветвь. А кроме стола, кровати да табурета не было мебели. Главным героем комнаты было, пожалуй, окно. И сумерки уже туманили его, постукивали под ветром в стекло облитые ледяною коркой вишневые ветки, замороженные золотые шары оплетали прозрачный заборчик.
– А еще я по ночам петухов слушаю. Неверные здесь петухи, инкубаторские. Они не понимают полуночи. Поют как попало.
Тут Борис Викторович стукнул кулаком по столу, сильно рассердившись на хотьковских петухов.
Внезапно и Анна Харитоновна ворвалась к нам в «кабинет». Она, оказывается, с кухни услыхала про петухов.
– А ведь кур надо вовремя загонять! – возмущалась она. – Дурные петухи! Инкубаторские!
– Поют – ничего не понимают, – вставила с кухни и Лариса Викторовна.
– Как попало бродят! – завершил Шергин.
Тут я тоже возмутился поведением хотьковских петухов, изругал их на все корки, и Анна Харитоновна, которая видела меня впервые, сделалась мною довольна. Если ругает петухов инкубаторских, значит, свой человек.
– Вы, Борис Викторович, ему еще про колдунов расскажите, – доброжелательно сказала она.
– Каких колдунов?
– Наших колдунов, хотьковских.
– А что, здесь колдунов, что ли, много?
– Ужас просто, – сказала Анна Харитоновна. – Колдуют с утра до вечера.
– Много, много колдунов, – с кухни заметила и Лариса Викторовна, – и очень разные. Могут болячку наколдовать, на корову порчу напустить. Но Бореньку колдуны уважают. Один обещал даже с глазами помочь, да вот не приходит.
– И на порог больше не пущу, – сказала Анна Харитоновна. – Болтун.
– Когда-то еще Сперанский предполагал заняться колдунами, – сказал Шергин. – У нас в Архангельске, помню, был суд над колдуном, у которого злая сила была. Я мальчишка был, гимназист, не вникал. А свидетелей была целая волость… Я-то был глупее теперешнего.
Настал вечер. На кухне хлопотала Анна Харитоновна. Заходили соседи, и я все ожидал какого-нибудь колдуна, да они не являлись.
Дружеский разговор писателя; его речь была разнообразна, образна. Я не хотел забыть эти промелькнувшие блики и жемчужины шергинского разговора и кое-какие слова его записал прямо тогда в «кабинете». Свои-то реплики позабыл и в дальнейшем их опускаю. По словам Бориса Викторовича легко восстановить нашу беседу.
– Старые рассказчики говорят, что теперь культура слушанья упала. Слушать не умеют… В Архангельске я выступал весной сорок первого года на лесопильном заводе. Перед самой-то войной… Меня не отпускали рабочие. Я около трех часов рассказывал. Культура слушанья была высока.
Здесь надо отметить, что Борис Викторович не называл себя писателем, во всяким случае в разговорах со мной. Он считал себя артистом, рассказчиком. Свои вещи он готовил как устные рассказы и только через много лет их записал.
– Сейчас уже не рассказываю… Да уж и очи потухли, и голос пропал… Вот я теперь иногда начну что- нибудь сам себе рассказывать – это уж привычка. Я раньше думал – это свойство артистов рассказывать