Я наклонился и стал разгребать грязь с груди лежащего. Засветилась медная военная пуговица. Так холодно показалось прижимать к ней ухо, безнадежно – слушать под ней, как слушать отпиленную чурку.
Я прислонил ухо, но не услышал ничего: ни боя, ни толчка – всхлипывала, пищала дождевая вода, пропитывая землю.
– Дядь, дядь! – закричал Генка. – Ведь он одетый!
Одежда не пускает ток!
– Фу, черт!… Разгребай, разгребай скорее… Надо раздеть…
Я схватился за пуговицу, рванул… Где нож?
– Как же я забыл! – стонал Грошев. – Раздеть надо… Где нож? Режь, разрезай китель.
– Ген, посвети… Да нет, сюда свети!
Намокшая одежда выскальзывала из рук, растягивалась, как резина, коробилась, как жесть, и нож был туп, не резал нитку.
– Оставь сапоги… Сюда свети.
Мы разорвали, разрезали одежду, узлом сложили под голову Николая и снова стали закидывать его землей.
Сейчас, сейчас, еще немного, и все будет в порядке, земля высосет молнию, высосет, выпьет, вберет в себя вместе с дождевою водой.
– Надо железо приложить!
– Какое железо? Где оно? Засыпать полагается.
– Дядь, дядь, ружье, оно железное.
Я поднял ружье, грязное и мокрое, разрядил. В замках его влажно заскрипела земля. Положил стволами на грудь Николая и стал водить по груди, по лицу.
– Хорошо, хорошо, сейчас оживет, – говорил Генка. – Оживает, оживает…
– Поздно, – сказал Грошев. – Беги, сынок, в деревню. Зови мужиков.
– Води, дядь, води, он оживет, вот увидите…
– Беги, Ген, в деревню.
– Да еще не поздно. Води ружьем, дядь.
Голос Генкин дрожал, он хватал меня за локоть, подталкивал, торопил. Видно, в голове его не укладывалось то, что в моей уже уложилось. Я бросил ружье.
– Дядь, дядь, надо что-то придумать. Придумай, дядь! Ну, скорее!
– Надо искусственное дыхание, – сказал я.
– Какое дыхание! – раздраженно вдруг крикнул Грошев. – Засыпать полагается! – И тут же обмяк. – Ну, делай, делай дыхание-то.
– Да я и сам не знаю, как его делать.
– Руками же надо разводить! – умоляюще сказал Генка. – Быстро-быстро!
Ткнув руку под затылок, я приподнял с земли голову Николая, а другой рукой надавил на грудь, отпустил, еще надавил, отпустил.
Генка схватил его руку и принялся быстро раскачивать ее к груди и обратно, и Грошев подхватил другую руку.
– Сейчас оживет, – убеждал Генка. – Еще, еще…
– Раз-два… – стал приговаривать я.
– Раз-два… Раз-два… – поддержал Генка. – Дыши, дыши…
Мы сами дышали сильно и шумно, как будто хотели увлечь, заразить своим дыханием человека, лежащего на земле. Сколько же времени прошло, как кончилась гроза?
– Вставай, дядь, вставай, – приговаривал Генка.
– Землей надо засыпать, – бормотал Грошев. Он отставал, сбивал с ритма.
– Раз-два… раз-два… – твердил Генка и не давал нам остановиться.
Наконец Грошев отпустил руку Николая, снял шляпу.
– Что я бабе его скажу? – спросил он.
– Тише, тише… Он дышит!
В голосе Генки прозвучала такая уверенность, что мы замерли, затаили дыхание, а он склонился, прислушиваясь, к самым губам Николая.
Где-то далеко на шоссейной дороге за рекой заворчал автомобильный мотор. Шумно вздохнула овца. Последние, особенно тяжелые капли падали на землю с листьев картошки.
Генка потрогал меня за руку, чуть-чуть прижался ко мне. Мы с ним были уже вроде родственники – вместе прятались от грозы, ловили овцу.