не солдат, да? Личность без прав и без звания?» Объяснил мне. Ну, я понял. Нужно с моей стороны добровольное согласие, вроде я как активный общественник, что ли. Теперь с Барышевым договорился, что в случае чего честь по чести: похоронку семье пришлют как о павшем бойце.
— Почему через тайник не известили о прибытии?
— Не успел. Сидел в кутузке прифронтовой зоны абвергруппы, покуда они со штабом о моей личности сверялись. Как пришло подтверждение, сразу перевели в санчасть: когда фронт переходил, попал под обстрел, ногу при взрыве снаряда землей зашибло. Из санчасти привезли сюда. А я все маленько хромаю. Капитан Дитрих узнал, очень участливо отнесся. Говорит, надо бы к хирургу обратиться. Но я чего-то сомневаюсь. Зачем к нам в школу двух одноногих зачислили? Потом одного списали: значит не захотел. А второй — уж так его Дитрих опекал — по другой линии оказался неподходящим: припадочный от контузии. Вдруг ни с того ни с сего упал, начало его крючить. Очень капитан Дитрих расстроился. Вот я теперь и думаю: почему он меня уговаривает здоровьем не брезговать, ногу лечить?
Вайс сказал, что Дитриху нужен инвалид для организации диверсии.
Гвоздь, подумав, объявил:
— Говорят, немцы мастаки резать. И ежели под новокаином, как зубы дерут, — ничего, стерпим ради дела, раз им вот так вот инвалид требуется.
— Да ты что?
— Ничего, — сказал Гвоздь. — Просто прикидываю. — Потер ладонью колено. — Болит ушиб, все равно нога плохо гнется.
— Я не могу тебе такое разрешить.
Гвоздь поднял лицо, посмотрел испытующе:
— А мне товарищ Барышев прямо сказал: «Желаешь добровольно — пожалуйста. А приказывать такое нельзя». Так вот, без вашего приказа. На основе одной личной инициативы. — Добавил насмешливо: — И капитану Дитриху будет очень приятно. Зачем же его обижать, если он за такую любезность меня в особую группу как главного втиснет?
Иоганн попросил взволнованно:
— Ты меня прости, пожалуйста, Тихон Лукич, что я тебя так холодно встретил.
— А что? — удивился Гвоздь. — Правильно! В тайник не доложился. Допустил нарушение. Все точно. — Подмигнул: — Я сразу понял, как ты мне велел докладывать какой серьезный разговор будет. Дисциплина в нашем деле — первая вещь. — Сказал успокаивающе: — А насчет ноги моей вы не беспокойтесь. Может, еще сохраним на память о детстве. Если, конечно, она донимать меня не будет, а то вроде оглобли торчит, в колене не гнется. Такая штука тоже вроде бы ни к чему.
— Пока я не вернусь, — строго приказал Вайс, — никаких госпиталей.
— Если вы тут главный начальник — пожалуйста, — уклончиво сказал Гвоздь. Спросил лукаво: — Так, может, теперь всеж таки поздороваемся?
Иоганн обнял Гвоздя, прошептал:
— Понимаешь, я так рад тебя видеть!
— Ну, еще бы, — сказал Гвоздь. — Все один и один, а теперь нас здесь уже двое советских, значит, сила. — И стал рассказывать о Москве.
43
Белый, чистый снег. Светлое, ясное, глубокое, как в летний день небо. Сосны с розоватыми стволами и нежно-зеленой хвоей не концах разлапистых ветвей. Студеный, словно ключевая вода, воздух, и на скорлупе снежного наста солнечные цветные искры. Иоганн вел машину на большой скорости не только потому, что должен был спешить в поместье баронессы к своей подопечной, — стремительное движение отвечало его душевному состоянию. Встреча с Гвоздем глубоко взволновала его.
Тихон Лукич, после того, как Родина вернула себе его, стал совсем иным. Изменилось выражение лица, спокойной уверенностью веяло от его плечистой фигуры, появился живой блеск в мертвенно-тусклых прежде глазах. И эта перемена в Гвозде была столь разительной, что даже тревожила Иоганна: не вызовет ли она подозрения у немцев?
Иоганн видел перед собой лицо Тихона Лукича, глаза, озаренные внутренним светом счастья; душу его тоже наполняло счастье: он исполнил свой чекистский долг — вернул в жизнь утратившего было себя человека.
Он готов был улыбаться комьям снега, что лежали на ветвях сосен, пронизанные острой хвоей и поэтому похожие на белых ежей, вскарабкавшихся на деревья. И ему хотелось дотронуться до них ладонью, погладить их.
Ему хотелось улыбаться деревьям — сородичам тех, какие были и у него дома, потрогать их шелушащуюся кору, древесную сухую кожу, чисто и терпко пахнущую смолой.
Все вокруг радовало Иоганна. Он опустил боковое стекло машины, вдыхал морозный воздух. И вместе с этим чудесным воздухом пришли воспоминания…
Он вспомнил первую советскую дрейфующую станцию «Северный полюс», те дни, когда папанинцы оказались на обломке льдины одни в океане и их жизнь подвергалась смертельной опасности. Саша Белов, не отрываясь, сидел тогда у своей самодельной любительской рации и, блуждая в эфире, слушал взволнованные запросы почти на всех языках мира об отважных советских полярниках. Весь мир был объят тревогой за судьбу четырех советских людей, бесстрашно продолжающих работать на хрупкой с каждым часом уменьшающейся под ними льдине.
И в этой тревоге людей планеты было такое прекрасное общечеловеческое единодушие, что казалось невозможным, чтобы они когда-нибудь позволили вовлечь себя в побоище войны. Думалось, что отныне все станут лучше, будут дорожить жизнью каждого человека.
В то время ведомство Геббельса запретило не только сообщать в печати о советской полярной экспедиции, но даже упоминать о Северном полюсе. И поэтому беспокойство немецких радиолюбителей, их бесчисленные запросы о том, успели ли снять папанинцев с разламывающейся льдины, были особенно трогательны и волнующи: ведь тайная полиция могла расправиться с каждым из них.
Вспомнил Иоганн и фашистское судилище, прогремевший на весь мир гордый, обличительный голос коммунизма — голос Георгия Димитрова. Миллионы советской молодежи готовы были также, как Димитров, вступить в схватку с фашизмом и, если понадобится, отдать свою жизнь, чтобы спасти человечество от коричневой чумы.
И Саша Белов тогда видел себя в мечтах одним из таких борцов за освобождение немецкого народа от тирании фашизма.
Стать разведчиком… Деятельность разведчика представлялась ему сплошным подвигом. Он и предполагать не мог, что это главным образом бесконечно терпеливая, осторожная работа, успешность которой зависит от тысячи повседневных мелочей. И что эти же мелочи могут привести его к гибели.
Ведь внимание врага способна привлечь и манера завязывания шнурков на ботинках и привычка машинально оказывать окружающим бескорыстные услуги. Никогда разведчик не должен забывать, что корыстолюбие, жажда личной наживы — лучшее и наиболее благонадежное свидетельство принадлежности к тому обществу, где каждый — за себя и никто — за всех.
Понадобилось время и время, чтобы понять во всей полноте, насколько твоя подлинная сущность, сущность советского человека, должна быть скрыта от окружающих, сведена до сурово ограниченного минимума.
Ничтожнейшее отклонение грозит разведчику гибелью. Чтобы действовать в стане врага, легенда разведчика должна обладать безукоризненной жизненностью, естественной подлинностью каждой скрупулезной детали. Малейшая уличенная подделка карается здесь смертью.
Вот почему Вайс не позволил себе долго предаваться радости и хранить на ладони тепло руки Тихона Лукича.
Нужно было подумать об Ольге. Кто она, почему выдает себя за другую, что задумала, какая опасность таится в ней?