Таковых, впрочем, оказалось, немного. До своего назначения главным редактором «Огонька» его известность ограничивалась узким кругом, в столицу наведывался как провинциал, скромный, даже стеснительный и очень осторожный. И вот неопознанной кометой ослепил, покорил Москву. Но только лишь воцарил, таких, опять же, как я, смыло, точно океанской войной, из его окружения.
Дело житейское, как говаривал Карлсон, живущий на крыше. Обиды в такой ситуации затаивать было бы и наивно, и глупо. Но, признаться, меня поверг в шок появившийся в «Огоньке» материал, выставляющийся на посрамление моего недавно умершего отца. Ощущение возникло, что Коротич за что-то мстил. Возможно, за собственное, совсем не бойцовское прошлое, желая стереть свидетелей тому в порошок.
Теперь понимаю, что зря на него обиделась. Потребность заметать следы коренилась в его природе. Он нуждался в забывчивых, памятливые раздражали, что подтвердилось последующими его превращениями.
Но когда он лишился и «Огонька», и контракт в бостонском университете не продлили, вернулся в Россию отнюдь не на белом коне, подвергшись нападкам тех, кто имел на него зуб, я написала и опубликовала в 'Независимой газете' текст под названием 'Король Лир', где за него, опального, вступилась. Встрять в стаю добивающих поверженного не только не благородно, но и неинтересно. На отклик с его стороны нисколько не рассчитывала. Но он возник, стал мне писать, не по электронной почте, а по старинке, в конвертах, обклеенными марками, и я ему отвечала. Отношения наши вроде бы реанимировались.
И снова оборвались. Из письма в письмо он меня убеждал, как хорошо жить в России и как плохо в Америке, откуда уехал не по своей воле, но об этом ни слова. Полемизировать с ним оказалось невозможно, никаких аргументов, фактов не воспринимал, талдычил свое как глухой. На глазах совершился еще один его кульбит – пел панегирики нынешней российской жизни, намеренно ослепнув к очевидным там язвам, по той же схеме, как нахваливал некогда советскую. И это он, недавний герой гласности, перестройки? Когда же он был искренен? Или никогда?
Подозрение закралось: между нами с ним кто-то еще присутствует, к кому он и обращается, и от кого я по другую сторону океана успела отвыкнуть. Может, он меня предупреждал, а я не вняла?
А ведь и другие сигналы поступали: изменившиеся, напряженные голоса друзей при моих звонках в Россию из Штатов. Уклончивые ответы редакторов российских газет, которых я тоже давно знала. Неужели все вернулось на круги своя, до боли знакомое?
Гастрономические откровения Коротича совпали с событием, картину уже полностью прояснившим: СМИ сообщили об убийстве главного редактора российской версии журнала Forbes Пола Хлебникова. Подробности накапливаются день ото дня. Потомок белоэмигрантов, родившийся в Нью-Йорке в 1963 году, говорил по-русски с детства. В 1984 году окончил университет в Калифорнии в Беркли по специальности политической экономии. Затем поступил в Лондонскую Школу Экономики, где получил степень магистра в 1985 году. Его диссертация 'Кадровая политика КПСС, 1918—1985 гг.'. Докторская степень 1991 года: 'Столыпинская аграрная реформа и экономическое развитие в России, 1906—1917 гг.'
Расстрелянный при выходе из редакции на улице Докукина, получивший четыре пулевых ранения, Хлебников нашел в себе силы ползти к двери, где размещалась его редакция, позвонить по мобильному своим сотрудникам, сообщив, что не понимает, кто мог на него покуситься и за что. Блестящий репортер, бесстрашный, как и должно быть журналисту, увлекшись расследованиями, утратил чувство опасности, при рождении, с генами наследуемое российскими гражданами. Хлебников поплатился за то, что родился, вырос в другой стране.
Умер он в лифте больницы, застрявшем между этажами, куда его доставили на 'скорой помощи'.
А ведь прав Виталий Алексеевич Коротич, его-то чутье не обмануло: для отечественной журналистики настало, верно, время, когда интересоваться следует именно кулинарией, все прочее – опасная зона.
МИР – ТЕАТР, НО НЕ ВСЕ ЛЮДИ АКТЕРЫ
Те, кто принадлежит к пока еще уцелевшей породе книгочеев, заметили, полагаю, что в современной отечественной литературе осталось два жанра, детективный и мемуарный. Но первый мне, например, абсолютно не впрок, как и анекдоты: хохочу над десятки раз слышанными, не в состоянии их запомнить. То же самое с детективами: могу с начала пролистывать, могу с конца, но в чем там дело, все равно не пойму, а если пойму, сразу же забуду. Напрасная трата времени.
Зато мемуары поглощаю ненасытно, дивясь, как мало кому они нынче удаются. Хотя, казалось бы, чего проще: вспоминай, коли время выдалось, то, что было, пережито, – всего-то. Единственное, в мемуарном жанре необходимое условие – правдивость, и перед собой, и перед читателями. Но выясняется, что здесь как раз и заковырка. Поколения в нашей стране скрытности, умалчиванию обучались и отучились быть искренними даже сами с собой.
В результате промашки в своих мемуарах допускают и крупные, увенчанные славой фигуры, от кого мы, читатели, как раз и ждали важных, серьезных, ошеломляющих открытий, анализа, осмысления событий в масштабе, диапазоне превосходящих их собственные биографии. Но, как ни странно, они, наши кумиры, властители дум, борцы за свободу, отчаянно смелые – мы так их воспринимали в недавнем прошлом – теперь, когда стало возможным все говорить, все писать, то ли вдруг оробели, то ли выдохлись. То ли их смелость, способность рисковать были сильно преувеличены.
Но разочарованность в тех, на кого надеялись, компенсируется теми, кто на обнародование себя, своего нутра прежде не решался и как бы в этом не нуждался. Кто исповедальности в тексте чурался, чье ремесло основывалось на готовности перевоплощаться, сливаться с новой ролью, в новом качестве, и внешняя, и внутренняя неузнаваемость считалась тут мерой таланта.
Мандельштам обронил однажды, что полюс писательской профессии – актерская. Мой личный опыт прозорливость Осипа Эмильевича подтверждал. Еще в детстве я подглядела театральный мир, можно сказать, в щелку, когда моя сестра Ирина привела к нам на Лаврушинский Олега Ефремова, и в квартире наших родителей формировалось то, что потом стало «Современником». Подглядела немного, – они репетировали ночами, когда мне, первокласснице, полагалось спать, – но достаточно, чтобы отпрянуть. Мама, любительница премьер, брала меня с собой в театр, – тот же Ефремов билеты для нее оставлял, расставшись с моей сестрой, продолжал дружить с тещей, на сцене играл в подаренной ею бордовой битловке, – но я никогда не испытывала там ничего близкого к экстазу, охватывающему меня на концертах в Большом зале консерватории или на опере в Большом театре.
Андрей Миронов однажды пригласил меня в «Сатирву» на спектакль по пьесе Макса Фриша 'Дон Жуан или любовь к геометрии', так я, вместо положенных комплиментов ему, любимцу публики, восторгалась текстами Фриша: тогда как раз вышел сборник его драматургии, и я его зачитала до дыр. Встреча с Фришем, лицом к лицу, предстояла в далеком будущем, в Цюрихе, куда я примчалась из Женевы, и была очарована им, старым, больным, и на редкость, при всемирной-то славе, простым, естественным. А у Миронова, помню, от обиды вытянулось лицо: хвалить драматурга и ничего не сказать об исполнителе главной роли – это же плюнуть в актерскую душу, что я и сделала простосердечно, не подозревая ни об актерских комплексах