И чужого – ату! В грязь его, вот такого, окунуть за врожденную, природную чистоплотность, отстраненность от дрязг, от 'общей борьбы с системой' брезгливость к политиканству, шутовскому, ничуть не рисковому, с гарантированной поддержкой тех, кто, наказывая других, им простит шалости.
Яковлева дивится, почему все сходит с рук у Любимова на Таганке, а спектакли Эфроса и в Ленкоме, и на Малой Бронной закрываются, даже если явной крамолы не находят. Она пишет: 'Это что же за власть такая, вы к ней якобы в оппозиции, вы ей все время фиги показываете в карманы – и та же самая власть выстроила оппозиционному театру огромное новое здание? Какая здесь логика? Художники, которые находились в оппозиции, даже внутренней, скрытой, не очень-то получали помещение и главрежество. А тут «оппозиционерам» выстроили этакий огромный театр-ангар, вполне, впрочем, современный. И говорят: 'Владейте им, оппозиционеры, – оппозиционеры по отношению к нам!' Какая-то тут была нестыковка. Или власть была хорошей?!'
Нет, Ольга Михайловна, власть хорошей не была, но вот стыковка у нее с «оппозицией» имелась. Актеры с Таганки не зря подозревали, что решение Любимова остаться за рубежом не было спонтанным. Уже в 2001 году, выступая по телевидению, Юрий Петрович изрек буквально следующее: 'Андропов встретил меня радушно, вышел из-за стола, протягивая руки'. С такой поддержкой, можно было, конечно, ни за отъезд на Запад не опасаться, ни за возвращение оттуда, если вздумается. Кстати, Яковлева упускает еще деталь: в труппе Таганки состоял зять Андропова, муж его дочери Ирины. Так что стыковка тут окрашивалась еще и семейственностью, укрепляющей сцепку власти и «оппозиции», не только в случае с Андроповым и Любимовым.
Впрочем, это все детали, важно, что Яковлева обнажает бесстрашно то, о чем не принято вслух говорить: многие, весьма многие из наших властителей дум, власть эпатируя, одновременно заручались поддержкой покровителей из властных структур. Но подробной об этом как-нибудь в другой раз…
У Яковлевой, потерявшей Эфроса, умирает муж, Игорь Нетто. Списали его из спорта в тридцать шесть лет. Он лег, уткнулся в стенку и не вставал, как парализованный, месяц.
'А потом, в 1991—1992 годах, государство в одночасье сделало спортсменов полубомжами, и не только их. Потеряв из-за инфляции все немногие деньги, накопленные на старость, Игорь вообще растерялся. Я только теперь понимаю, что он испытывал со своей пенсией в 97 рублей. У него был не просто стресс, а какое-то скрытое отчаяние. Он никак не мог понять, на что он имеет право, а на что уже – никогда, что может себе позволить? Боялся сесть за руль машины, которую ему подарили на шестидесятилетие, и она долго ржавела под открытым небом, разворовывалась по частям на глазах у милиции. Он покупал какие-то сверхдешевые продукты, а когда я его посылала постричься в парикмахерскую говорил: 'Нет-нет. Можно не сегодня, а завтра?' И не шел, приходилось стричь насильно самой. Это были уже первые признаки заболевания: то ли он боялся жизни, то ли людей. Когда шатается земля под ногами, человеку уже страшно и на улицу выходить'.
Нетто болел долго, мучительно, нуждался в круглосуточном наблюдении, уходе, но нанять сиделку не на что, да и негде ее поселить в их крошечной квартире. Гордость отечественного спорта, Игорь Нетто скончался от запущенной пневмонии, нелепо, по небрежности врачей: в больнице ему давали не то лекарство, не в той дозировке.
Вдова, театральная звезда, идет за назначенной ей пенсией в сопровождении собачки, коккер- спаниеля, терзаясь вопросом: можно ли было Игоря спасти? А Эфроса? 'Скорая помощь' приехала, как обычно, с опозданием и без необходимой для реанимации аппаратуры, хотя институт Склифосовского – в двух шагах. Цепь случайностей. Или не случайностей?
Да, господа, это не театр – это Россия.
УДАЧНИКИ
В глазах у меня стоит картина. Время: начало девяностых. Место: небольшой зальчик частного ресторана с убогим, как в кафе-забегаловках при советской власти, интерьером, зато столы ломятся от обилия деликатесов, откуда-то всплывших, в период, когда на магазинных полках шаром покати. А здесь лососина, севрюга, копченый угорь, телятина, икра. Напитки – сплошной импорт, французские вина, коньяки, джин, виски. Действующие лица: так до сих пор и не поняла, кто они, откуда взялись. И в центре застолья, как свадебный генерал, мой муж, я при нем, с нами наш гость, Сережа Шаховской, потомок эмигрантов послереволюционной волны, всамделешный князь, древнего рода, из Рюриковичей, правда, от ветви давно, еще при царе, обедневшей.
Сережа приехал в Москву из штата Миннесота, а подружились мы с ним в Женеве, где он в качестве переводчика с американской стороны участвовал в переговорах по разоружению. До того, будучи по образованию историком, что только не перепробовал, и дороги строил как чернорабочий, и бизнесом занимался, и садоводчеством, служил в морской пехоте, работал на 'Голосе Америки', в скаутских лагерях – короче, жизненным опытом к своим сорока с хвостиком обзавелся не малым. А тут, вижу, замер, не ест, не пьет, и глаза удивленно-испуганные. В чем дело?
В СССР он бывал много раз, в застой, в перестройку, останавливаясь не только в гостиницах, но и в студенческих общежитиях, с местами общего пользования в конце коридора, так что в наших отечественных реалиях отнюдь не являлся новичком. В отношении советской действительности никаких иллюзий не испытывал, но обрадовался нашему возвращению из Швейцарии на родину, в момент замаячивших там радужных, как представлялось, перемен.
Неустройство, скудность московского, после Женевы, быта ни нас, ни Сережу не смущали. Как-то с ним вместе встречали у нас Новый год, в складчину, гости с собой приносили в очередях длиннющих добытое, и Сережа, с присущей ему деликатностью, привез не валютные лакомства, а наше «Советское» шампанское, тогда еще без мыльного привкуса, и кустик бело-розовой азалии в горшке.
В джинсах, ковбойке, видавших виды ботинках «Timberland», с седым, плотным, почти по-солдатски коротко стриженым ежиком, Сережа, как мы его наблюдали, держался всегда, везде просто, естественно, что присуще породистым людям, чей стержень испытания не расшатывают, а укрепляют.
Его отец в белую армию пошел шестнадцатилетним добровольцем, рядовым, сражаться не за богатство, не за поместья – их не было. Сережу, детство которого прошло в послевоенной Германии, в разрушенном Мюнхене, воспитал отчим, на Запад попавший как военнопленный, а до войны успевший в лагере отсидеть за религиозные убеждения, так что по поводу коммунистических «идеалов» у Сережи сызмальства сложилось четкое представление. Но он так же рано осознал, что режим – это одно, а родина совсем другое. Позавидовать можно, как та эмиграция сумела и в себе самих сохранить любовь к отчизне, и детей обучить, несмотря ни на что, ее чтить, любить.
Сережа, издалека, за океаном, проник в прошлое России, ее культурное наследие гораздо глубже, основательней, чем мы, родившиеся, выросшие на ее территории. Видимо, сама по себе почва не гарантирует прочных духовных корней и патриотического заряда тоже. На переговорах по разоружению в Женеве, если переводчики с советской стороны что-то не успевали, или ленились, или халтурили, Сережа брал часть их работы на себя. Когда мы заезжали за ним в отель, от усталости казался постаревшим,