В нашей школе при консерватории учились дети Гилельса, Когана, Ростроповича с Вишневской, которых привозили на «Мерседесах», но на это не обращали внимание, на них самих, впрочем, тоже. А когда мне уже в старших классах перешили шубу старшей сестры из сурка, общественность – о чем, я, кстати, узнала последней – возмутилась, что Кожевникова вырядилась в норковое манто.

А ведь мне казалось, что ничем особо не выделяюсь, ни успехами в чем-либо, ни внешностью. Воспринимала себя неказистой, неловкой, застенчивой. Между тем педагоги жаловались, что взгляд у меня дерзкий, ухмылка пренебрежительная, и Женя Алиханова, скрипачка, с которой мы все десять школьных лет просидели за одной партой, а теперь в Колорадо домами соседствуем, когда учителя меня распекали, что выслушивать следовало стоя, шептала, дергая меня за край школьного фартука: Надька, задвинь челюсть, слышишь, задвинь сейчас же, а то ущипну.

Между тем я вроде как следовала руководствам мамы, внушающей, что если другим что-то можно, то мне нельзя. Что конкретно – не разъяснялось, как и обстоятельства, из-за которых я обязана была принять на меня именно наложенные ограничения. Принять – и все. И не рассуждать. Воспитывали меня и сестер скорее либерально, но в одном мама держалась неумолимо: не высовываться, не привлекать к себе излишнего внимания, быть постоянно настороже, чтобы кривотолков избежать. Ну конечно, а то у нее самой получалось! Из школьного вестибюля запах ее духов разносился повсюду. Та же Женька сообщала: твоя мама приехала, чуешь? Я не чуяла, но мамы стеснялась. У всех родители как родители, а моя точно разряженная новогодняя елка, всегда в центре внимания. В булочной, в аптеке, в Большом театре, на концертах в консерватории, где бы ни появилась, на нее оборачиваются. То, что она просто красавица, до меня не доходило.

Но мне повезло, я уродилась не в нее, а в отца, что утешало. Девочки-сверстницы прихорашивались, я ни-ни, никаких женских ухищрений. Очки, походка с загребом, намеренная сутулость. Защита моей нежной души. Вот в ценности души уверена была стопроцентно. Чаша Грааля, ни дай Бог расплескать. Вроде и робкая, но ничего не боялась. По дурости. После поздних уроков в консерватории на автобусе номер шесть, от улицы Герцена в Лаврушинский переулок, возвращалась с папиной финкой в кармане. Что думала? А ничего не думала. Москва тогда была городом, криминалу, как нынче, не сданным. И в темную подворотню дома, где прошло мое детство, входила без трепета. Жуть охватывала в родительской квартире с длиннющими, мрачными коридорами и запахом как в подземелье.

Была ли я одинокой? Так, по-моему, все дети одиноки, но либо сознают это, либо нет. Я скорее нет. Шумность, активность, болтливость отвлекали от того, что сидело занозой в глубине. Недосуг в себе разобраться, ни в детстве, ни в юности, отсюда вроде как оптимизм. С годами я не изменилась, а ближе сама с собой познакомилась. Потребность же в общении с другими угасла, вместе с зависимостью от оценок окружающих.

В молодости очень в их поддержке нуждалась и обижалась непониманием. Закончив институт, стала часто и подолгу ездить в командировки с асами-фотокорреспондентами, Саней Награльяном, Левой Шерстенниковым, с которыми сдружилась, и удивило их признание, что от меня ожидались капризы, хныканья, и как было хорошо убедиться в обратном. Но ожидались с какой стати, откуда возникло такое обо мне мнение? И почему я должна преодолевать преграду априорного недоброжелательства, предшествующего моему появлению где-либо? Хотя я лично враждебности к себе не ощущала, пока меня не информировали доброжелатели.

Приезжая в отпуск домой из Женевы, где муж в международной организации работал, знала, что заграничные шмотки при дефиците всего на родине могут соотечественников раздражать. Поэтому, прежде чем что-то надеть, тщательно выбирала каждую тряпку, чтобы особенно у коллег отторжение не вызвать. В ЦДЛ, писательский клуб, направляясь, определила себе униформу: серая юбка, черный свитерок.

В то время среди пишущих большинство составляли мужчины, женская проза донцовых-марининых дремала еще в их кухнях. И я упивалась братством, товариществом на равных, как мнилось. Считала, что способность долго дружить важнее, чем кратко любить. И вот как-то, в той самой серой юбке, несвежем уже свитерке, сижу за столиком с приятелем, в так называемом Пестром зале, где не столько ели, сколько пили, а, главное, разговаривали, как говорится, по душам. Собственно, ради того на родину стремилась, чтобы и самой излиться, и другим дать высказаться при взаимном доверии.

Вдруг приятель очень серьезно на меня смотрит и произносит: 'Надя, я как друг должен тебя предупредить. Не наряжайся с таким шиком, вызывающе, тебе это не пристало и враги лишние не нужны'.

Я онемела. Как, зачем же тогда старалась, ходила в одном и том же свитере, если зависть возгорается все равно, в независимости ни отчего? И что они, слепые? Не приняли, не оценили моей аскетической скромности, усердия за серую мышку сойти. Тогда что же – все равно.

Но все превзошел эпизод в Краснопресненских банях, где, как известно, все голые, любая побрякушка на теле в парной жжет. Сижу на полке и слышу реплику: 'Мань, скажи той, что вся из себя, пусть подвинется, а то расселась, видите ли'.

Это ко мне? Да не может быть! Оглядываюсь – кто там расселся? – и встречаю испепеляющий ненавистью взгляд. Батюшки, за что? Да ни за что. А злоба лютая, беспричинная, немотивированная. Или я действительно другая? А, возможно, не я, а они другие?

В Европе, на Западе, люди приметливы, излюбленное развлечение – сидеть, попивая винцо в кафе, и на прохожих глазеть. Откровенно, но без осуждения, обособленности ни своей, ни чьей не нарушая. Ну что ли общая, всеми принятая установка, от образования, социального статуса независящая. Но и степень цивилизованности тоже, пусть на элементарном, бытовом уровне.

Будучи в Африке, вспомнила, узнала в упор сверлящий взгляд своих соотечественников. Хотя тут, как с зелеными рейтузами, объяснение все же находилось: я белая среди черного большинства. А вот почему на родине так неуютно себя чувствовала, будто провинилась в чем-то?

Впрочем, получалось, что провинились все, все готовы к отпору, к агрессии, к хамству на хамство. Все кидались друг на друга, одновременно друг к дружке жавшись, иначе, в одиночку не уцелеть. Считается, что мы чуть ли не самый отзывчивый в мире народ, а так ли это? От подобной отзывчивости разве не устаешь? Я, например, устала.

В Америке, где сейчас живу, редки пики в человеческих взаимоотношениях, и по высоте благородства, самоотверженности, и по изощренной, предательской низости. Безразличие? Возможно. Капитализм – не рай, вымечтанный коммунистическими вождями, ради чего половину страны за колючую проволоку загнали. Тут трудятся, выворачиваясь наизнанку, и на эмоции трепетные, изысканные не остается сил. Про это смотрят кино и даже сопереживают. В кинозалах иной раз раздаются всхлипы, но расходоваться на домашний театр, с воплями, заламыванием рук, мало охочих.

У нас в околотке соседи и не соседи здороваются при встрече. Постепенно опасение исчезло, что моя дурашливая улыбка провиснет в пустоте. Нет, ее обязательно подхватят, как мяч на теннисном корте умелые игроки. Им будет неловко, если я ответного приветствия не дождусь. Мне неловко, если вдруг

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату