судьба – часы-ходики, то самое время меня вздернуть, как гирьку, вверх».
В этот момент лестница и впрямь плавно устремилась вверх. Илларионов понял, что пилот включил лебедку. Он сам не заметил, как плавно втянулся в открытый люк, который мгновенно под ним закрылся, спрятав небо в створках железных пластин, так что Илларионов оказался хоть и в кромешной тьме, хоть и в полусогнутом, как пейзан перед сеньором, положении, но как бы на твердом полу. Он пополз вперед и вскоре уткнулся носом в дверь, ведущую – куда же еще? – в кабину.
Илларионов нащупал ручку. Дверь легко подалась, он шагнул внутрь и… ему показалось, что ожидаемое падение наконец-то свершилось – под ноги и навстречу ему, как злые разноцветные осы, бросились огни простирающегося внизу города. Илларионову еще не доводил ось летать в вертолете, кабина которого была прозрачна до такой степени, что казалось, нет никакой кабины, а есть странно отвердевший, принявший форму эллипса (капли) участок неба.
Победив удивление, Илларионов разглядел штурвал, электронное мигание приборов на новомодной какой-то – вогнуто-выгнутой – панели управления, и, наконец, генерала Толстого в кресле пилота. Имелось и свободное кресло. Машина, стало быть, была двухместной. Илларионов с облегчением поместился в свободное кресло, не в силах оторвать взгляд от плывущего в огнях сквозь ночь, как рыба в чешуе сквозь воду, города.
Илларионов обратил внимание, что небо над Москвой слоисто. Оно как бы являлось безлюдным продолжением города. Определенно можно было вести речь о некоей архитектуре неба, которое в нагромождении облаков, преломлении света и теней выстроило над настоящим городом воздушную пародию города, небесный, так сказать, антигород. Даже обязательная для всякого уважающего себя города реклама наличествовала в небесном антигороде. Над поразительно прямоугольным и темным, как стеклянный небоскреб, в котором отключили свет, облаком висел сорвавшийся с якоря аэростат с фосфоресцирующими буквами: «Финансово-промышленная группа «ДроvoseK».
Илларионов не мог не обратить внимания, сколь неприкаян и грустен в кресле пилота (Илларионов до сих пор не знал, что ему, оказывается, не составляет сложности управлять сверхсовременным вертолетом) генерал Толстой. В шлеме с наушниками, в теплой кожаной куртке с пугающей эмблемой «U.S. Air Force» крестный выглядел едва ли не более одиноким, чем – совсем недавно – раскачивающийся в небе подобно маятнику крестник. Это была ни с чем не сравнимая печаль пророка, утомившегося от собственного знания. Не знающая исхода печаль человека, которого невозможно обмануть, но от которого, тем не менее, сокрыта истина, как сокрыта от дальтоника замаскированная посреди белой страницы в красных и зеленых кружочках цифра «6» или «9». Печаль Кассандры, отчаявшейся кого-то в чем-то убедить, взявшейся самостоятельно уничтожить деревянного, нашпигованного воинами, как спелый арбуз семечками, коня.
– Который час, сынок? – полюбопытствовал генерал Толстой.
– Без семи двенадцать, – Илларионов удивился, что в столь совершенной машине нет такого простого приспособления, как часы.
– Часы – символ протестантской цивилизации, – вздохнул генерал Толстой. – Странно, что ни одно из западных государств не вынесло изображение часов на государственный флаг или герб.
– Наверное, они не знают, какое должно быть время на часах, – предположил Илларионов.
– Без семи минут двенадцать, какое же еще? – как о чем-то непреложном, раз и навсегда решенном (о чем глупо спорить) заявил генерал Толстой.
– Почему? – тем не менее уточнил Илларионов. Вертолет никуда не летел, бесшумно покачивался над городом. Илларионову показалось, что он слышит свист ветра, обтекающего каплевидное тело вертолета. Он подумал о функциональном предназначении этой машины – штурмовик, разведчик, поисковый? Но так ни на чем и не остановился.
– Потому что двенадцать – это конец, исход, п…дец, ведь так, сынок? – охотно объяснил генерал Толстой, – а семь – Божье число. Бог из последних сил держит стрелки, но, похоже, силы его оставляют.
– Неужели отпустит стрелки? – Илларионов подумал, что ради того чтобы узнать о близком конце света, вне всяких сомнений, стоило взлететь среди ночи на вертолете над городом.
– В средние века, сынок, – доверительно склонился к нему генерал Толстой, – меня бы сожгли на костре.
Илларионов вежливо промолчал, не решившись озвучить мысль, что, может статься, это было бы не самое плохое решение средневековых людей.
– Тебе известна наивысшая точка – Джомолунгма, Пик коммунизма – грусти, сынок? Выше которой смертному человеку подняться не дано?
– Выше которой только орлы? – предположил Илларионов.
– Орлы? Причем тут орлы? Кого ты имеешь в виду? – с подозрением посмотрел на него генерал Толстой.
– Вы полагаете, Пик коммунизма грусти существует?
– Боюсь, что да, – генерал коснулся штурвала и выправил положение вертолета в пространстве относительно некоего, одному ему известного ориентира. Быть может, той самой наивысшей точки – Пика коммунизма – грусти, сомнение в существовании которой выразил Илларионов. – Суть заключается в математическом доказательстве того, что категория истины есть категория отсутствующая. Грубо говоря, в основе политики, искусства, науки и прочих занятий человечества лежит нечто не имеющее места быть, то есть вакуум, пустота. Или – что угодно.
Илларионов более не сомневался: генерал Толстой просто-напросто издевается над ним! «Кто дал ему этот вертолет? – ужаснулся Илларионов. – Кто позволил ему летать над Москвой? Полеты над Москвой запрещены распоряжением Правительства Российской Федерации от 19 апреля 1998 года за номером ПН- 406/8917!»
– В условиях математически доказанного отсутствия истины, – продолжил генерал Толстой, – в разряд чисто умозрительных мнимых величин переходят такие понятия, как долг, служение, идеалы. В особенности, идеалы… – добавил задумчиво. – Который, говоришь, час?
– Без двух двенадцать, – Илларионову уже не казалась дикой мысль, что генерал Толстой вытащил его сюда с балкона только потому, что оставил дома часы.
– Да, конечно, внутри человека есть нечто отзывающееся, реагирующее на истину, так сказать,