В номере было жарко, но его колотил озноб. Лоб покрылся холодной испариной. Леон полез в карман за платком, рука наткнулась на свёрнутые бумажки. Леон выхватил бумажки, бросил в пепельницу и вдруг увидел, что это франки, которые ему навязала ночью под яблоней Платина.

Сдачу бывшая райкомовка после томительной работы на калькуляторе выдала Леону почему-то в датских кронах.

Леон вышел из гостиницы. Июльская нелидовская ночь объяла его.

Куда лежал путь Леона?

Конечно же, на вокзал.

Бывшая партийная, а ныне валютная гостиница находилась почти что за городом. Час, наверное, лунно пылил Леон мимо чёрных изб и домов, подталкиваемый в спину тёплым, как бы вспотевшим от усердия ветром.

Шоссе незаметно вывело его на центральную улицу, а я там и на главную нелидовскую площадь, где мирно соседствовал и райком-горком под свиным знаменем и частично отреставрированный храм, некоторые купола которого уже были позолочены, остальные же — пока только обтянуты серебряным в ночи цинком. И по-прежнему торчал в центре площади истукан, похожий во тьме на слетевшего с небес демона.

Ноги сами поставили Леона перед истуканом. Он долго и неизвестно зачем переводил взгляд с чудовищных ортопедических его ботинок на далёкую голову в лунной кепке. Бесконечно пуста при этом была душа Леона — ни ненависти, ни симпатии, ни обиды, никаких чувств, только превосходящая меру усталость, которая, как тяжёлая радиоактивная вода, до краёв наполняет душу, оставляя её пустой.

Чем дольше смотрел Леон на истукана, тем очевиднее ему становилось, что никакой нормальный человек уже не может испытывать к нему никаких чувств, следовательно, вся нынешняя круговерть вокруг него — решительно ничто! Леон вспомнил, как однажды отец долго смотрел на свою старую визитную карточку, где были указаны его прежние должности, премии, учёные звания, а потом сказал: «Теперь мне потребна иная визитная карточка: такой-то такой-то — Никто и имя ему Ничто!»

Леон вдруг услышал, что позади кто-то табачно дышит. Ещё один педераст? Стиснул в кармане складной нож, предусмотрительно переложенный из рюкзака ещё в гостинице. Как лягушка скакнул вперёд, спиной вжался в гранитную тумбу. Был тот исключительный случай, когда истукан действительно защищал от нападения сзади.

Увидел тщедушного, всклокоченного старика то ли в колпаке, то ли в треухе, в брезентовой бесформенной хламиде с тонкоствольной мелкашкой за плечом. Вид у него был разбуженный и недовольный.

«Сторож! — облегчённо вздохнул Леон. — Только что он охраняет?»

— Явился, гадёныш? — ошарашил предполагаемый сторож. — Не жаль, гадёныш, краски?

— Какой краски?

— В рюкзаке, — сторож дыхнул сквозь табак спиртным, определённо не фабричного производства. — А ну показывай!

— Я приезжий, иду на вокзал, — пожал плечами Леон. — Неужели пачкают краской?

— А то нет, — без большого, впрочем, огорчения признался сторож. — Ругательства пишут.

— А вы, стало быть, поставлены от райкома охранять? — догадался Леон.

Старик долго рылся в кармане хламиды, наконец, извлёк на свет Божий полупустую, трепещущую на ветру папиросу, закурил, прикрыв спичечный огонёк кривыми, как сучья, ладонями.

— Маета с куревом. Третий месяц не завозят!

— И не завезут, пока его охраняешь, — сказал Леон.

Но тут же поймал себя, что уже так не думает. Что сам не знает, зачем сказал. Отсутствие в Нелидове папирос, а также всего остального, необходимого для жизни, объяснялось не этим. И ещё подумал, что горестная нынче у истукана защита — самогонный старик с мелкашкой.

Закуривая, сторож встал к Леону боком. Леон увидел, что ствол прикручен к деревяшке проволокой.

— Я не его охраняю, — объявил сторож, грустно глядя на стремительно искуриваемую папиросу. — Церкву. Сто шестьдесят икон уже упёрли. Три ящика с Библиями. Сейчас перестраивают, понятное дело, за цементом, за досками, за железом лазают.

— Значит, его по совместительству?

— Не по совместительству! — разозлился сторож. — Никто мне его не вменял!

— Зачем же тогда охраняете? — изумился Леон.

— А… жалко, — едва слышно, после паузы, проговорил сторож.

— Жалко? Кого? — спросил шёпотом Леон, зная кого, но отказываясь верить.

— Кого-кого, — пробурчал старик. — То на каждый праздник цветы ему, пионеры, значит, митинги, венки, делегации, а сейчас… Не по-людски.

— Так пусть, кто сладко жил, когда ему на каждый праздник венки, охраняют.

— Ха! — хмыкнул сторож. — Обохранялись. Они сейчас, — понизил голос, как будто выдавал Леону тайну, — при банках да биржах ещё лучше живут.

В небе вдруг что-то взорвалось, затем послышался ровный мощный гул. Гроза? Леон посмотрел вверх, но увидел лишь стремительно летящие красные огни.

— Ночные полёты, — объяснил сторож.

Площадь вдруг осветилась. Пара чудовищной яркости фар возникла вдалеке над шоссе. Двигался невидимый носитель фар в сторону центральной нелидовской площади.

Леон испытал сильнейший (как приступ аппендицита) приступ тоски. Жизнь всегда была исполнена тоски, как река воды, но чем дальше, тем решительнее склонность к разливам обнаруживала река. Леон утешался, что тоскует не он один. Что следствием схожей тоски был всемирный потоп. Но Леон шёл дальше. Ноев ковчег казался ему излишним. Ни к чему всякой твари по паре.

Что за ночные, распарывающие небо полёты, когда ни страны, ни армии? Что за чудовище ползёт на площадь в неистовом свете фар? Зачем сторож охраняет памятник Ленину, когда поставлен охранять Божий храм?

— А ты не думаешь, старина, — устало произнёс Леон, — что пока ты бегаешь к Ленину, воры уволокут что-нибудь из церкви?

— Понятное дело, — согласился сторож, — да только всего добра один хрен не сбережёшь. А церковь нынче, — почесал в бороде, — богатенькая, не обеднеет. За одно освящение нелидовской товарной биржи сколько тыщ отвалили!

— Церковь богатая, а Ленин бедный?

В приближающемся слепящем белом (такой, по свидетельству переживших клиническую смерть, возникает, когда человек уходит в мир иной) свете Леон смотрел на совместителя-сторожа и, помимо аппендицитной тоски, ощущал в душе великую смуту, так как изначально (штампованное сознание?) ставил себя над стариком, в сущности же мало чем от него отличался. Точно так же смутно-свободен был от церкви и от Ленина и точно так же смутно-свободно от них несвободен. То было истинное (о каком в прошлом веке мечтали образованные русские люди) единение с народом. Однако не испытывал Леон от этого — в белом слепящем смертном свете — единения ни счастья, ни надежды.

— Охраняй что-нибудь одно, старик, — вдруг чужим, взрослым голосом посоветовал Леон. — А так и Ленина измажут и церковь растащат. За двумя зайцами погонишься… — смолк, как подавился: везде, везде Зайцы!

Смертный свет качнулся вверх, свиная голова со знамени над бывшим райкомом-горкомом явила свой ночной (истинный?) кабаний клыкастый лик.

— Что? Что выбрать-то одно? — Леон услышал в голосе сторожа собственные тоску и смуту. — Подскажи, мил человек, ты должен знать.

— Я? — изумился Леон. — Откуда мне знать?

— Ты, — подтвердил сторож. — Кроме тебя, некому. За тобой пойдём.

Леон догадался, что ровная асфальтовая площадь, полуцерковь, бывший райком-горком, истукан в ортопедических ботинках и в лунной кепке, слепящий белый смертный свет, сторож со скреплённой проволокой мелкашкой (человек с ружьём) и странными вопросами — это театр, сцена.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату